Из передвижной столовой вышел мастер Гасилов, остановившись возле края эстакады, выпрямился, огляделся с начальственной ленцой; весь он был безмятежный, по-весеннему светлый, по-домашнему уютный. На нем хорошо сидела скромная рабочая куртка, мудрое лицо непритязательно улыбалось солнцу, волосатые руки добродушно сцепились на подтянутом животе. Славный, хороший, добрый!
— Глаза ты мне выдавишь попозже, Заварзин! — тихо сказал Женька и, повернувшись, пошел к Петру Петровичу Гасилову, продолжая бормотать: — С глазами потом, потом, Заварзин… Все потом, все потом…
Он уже двигался стремительно, как бы падая вперед, казалось, что Столетова подгоняет сильный ветер; он и со спины походил на молодого царя Петра — не хватало только палки и развевающегося кафтана. Шагая, Женька в мелкие брызги раздавливал голубые лужи, щепки веером летели из-под длинных ног, — изломанная тень взволнованно волочилась за ним, пересекая бревна, пни, машины, людей, желтые сосны. Подойдя к Гасилову, Женька что-то сказал ему, мастер в ответ улыбнулся, тоже что-то сказал, затем они быстро вошли в вагон.
— Люблю молодых дураков! — услышал Андрей мечтательный голос Аркадия Заварзина. — У молодого дурака спина прямая, ноги — палками. — Он вдруг кокетливо улыбнулся. — А ты умнее Столетова, дружочек! У тебя спинка мягкая, бабья, с желобочком…
Андрей слушал его вполуха, неуважительно — главное было там, в вагоне передвижной столовой, где металась между окнами длинная фигура Женьки, где мастер Петр Петрович Гасилов стоял соляным столбом. С Аркадием Заварзиным проблема решалась просто: взять его за отвороты пижонской куртки, приставить спиной к сосне: «Если пикнешь, тут тебе и карачун!» Короткий удар в золотозубый рот, второй удар — в солнечное сплетение, беспокойная мысль: «Не слишком ли?…»
— Поехали домой, Заварзин, — медленно сказал Андрей. — Я без тебя не уеду! Грузовой состав формируется, поехали!
Мелко семеня, торопясь и поскальзываясь, подходил к ним сменщик Столетова — маленький, сморщенный, сорокалетний мужичонка Никита Суворов в такой короткой телогрейке, что из-под нее высовывалась сатиновая рубаха. Он на ходу восторженно всплескивал руками, личико было умиленным, глаза сияли.
— Ну, ты гляди, народ, чего делатся! — восторгался Никита. — Он ведь лететь хочет, трактор-то, лететь! Он ведь ровно селезень, когда от воды отрыватся… Ах ты, мать честна! До чего же этот Женька чудливый!.. Ты отойди, Арканюшка, от трактора-то, отойди! Неровен час — перевертается… Ну, этот Женька такой чудливый, что от него ложись на землю да помирай…
…Спешно темнело в лесу, в пролетах сосен мелькали огоньки тракторных фар, рокот моторов был так отчетлив, словно поляна, на которой сидели Прохоров и Лузгин, вплотную приблизилась к лесосеке. В полумраке лицо деревенского богатыря казалось расплывшимся, круглым, белые пятна кулаков покорно лежали на коленях. Закончив рассказывать, он вздохнул:
— В Сосновке я самый сильный! Вот Заварзин и поехал со мной… — Он опять остановился, наклонившись к Прохорову, изумленно спросил: — Почему вы не интересуетесь Заварзиным? Разве вас не волнует, почему он угрожал Женьке? А вы все время расспрашиваете о Гасилове.
Прохоров промолчал. Он слушал Лузгина лениво, рассеянно следил за блуждающими в лесу огнями, лицо у него было скучное, и думал Прохоров о далеком: вспомнилась родная деревня Короткино, теплая зима тридцать девятого; потом взбодрилась ручьями дружная весна, превратившись в лето, вывела из березняка стайку девчат в красных и синих косынках, взявшись за руки, девчата спускались с веселой горушки, но пели грустное: «Меж высоких хлебов затерялося…» Затем Прохоров увидел свою мать. Молодая, насмешливая, шла она с коромыслом на покатых плечах, улыбаясь, подпевала девчатам: «…горе горькое по свету шлялося и на нас невзначай набрело…» Потом появился отец с желтой сетью в руках, ворча, пошел навстречу матери; поплавки из балберы[1]
волочились по земле, приятно постукивали… Прохоров помотал головой, с досадой понял, что ему теперь долго не отвязаться от песни «Меж высоких хлебов затерялося…» — будет путаться в нужных мыслях, застревать между словами, першить в горле.— Все, что вы рассказывали, правда, правда и только правда! — задумчиво сказал Прохоров. — Врать вы не умеете, Лузгин, но… почему правда в вашем рассказе кончилась на словах Заварзина: «Пошел на Гасилова?» Что вы утаиваете от меня?
Старинная песня продолжала работать. Прохоров посмотрел на темную землю — она пела: «…горе горькое по свету шлялося…», перевел взгляд на смутную во мраке сосну, та продолжала: «…и на нас невзначай набрело…» Он опять покрутил головой, со злостью убил на шее комара.
— Меня не обведешь вокруг пальца, товарищ Андрей! После слов «Пошел на Гасилова?» картина исказилась… Что вы скрываете? Почему сообщаете полуправду?
Лузгин отклонился назад, скрытый темнотой, — виделась только полоска белых зубов — затаился в молчании. Затем выдавил из темноты:
— Да ничего я не скрываю!.. Война Гасилову была объявлена давно… Вот Заварзин и сказал…