— Ничего, — сказал он. — Совсем ничего. Если человек спрашивает, что ему делать, лучше ему вообще ничего не делать. В том-то и большая беда, что он ничего не знает и при этом думает, что все-таки должен что-то делать. Кто знает, что делает и где его место, тот действует в нужный момент, по наитию, не задумываясь, в чем его долг перед миром. Поэтому лучше вам ничего не делать.
— Вы удивительный человек, — сказал я.
— По-моему, вы намного удивительней, — возразил он. — Вы приехали из города, где наверняка испытали много неприятного. Вас отторгли еще в детстве, не так ли? В сущности, вы не хуже меня знаете, с кем вы, и я не думаю, что вы противитесь этому. Не это вас беспокоит. Но вы хотите невозможного. Вы пытаетесь заделать, залепить трещину, рассекающую этот мир, чтобы ее не было видно. И тогда вы сможете думать, что ее уже нет. Вы участник происходящего, пытаетесь это осознать и одновременно так повернуть ситуацию, чтобы выскочить и рассмотреть ее как бы с высоты птичьего полета. Вы пытаетесь обозреть то, что вас касается, как то, что вас касается и одновременно не касается. Я прав?
Я слушал его с изумлением, ведь он высказывал мысли, которые я никогда бы не смог высказать таким образом. Я лишь молча кивнул, ожидая продолжения.
— В один прекрасный день вы обнаружите, что это невозможно, и…
— И что тогда? — нетерпеливо перебил его я.
— Тогда вам не придется спрашивать, что вам остается делать.
— Если вдруг не возникнет совсем другая проблема.
— Какая? — спросил он.
— Такая, что любой и каждый заявит, что у него в кармане, так сказать, все законные права, единственно настоящие и подлинные, личный, так сказать, мандат, заверенный высшей инстанцией.
— Могу понять ваши трудности, — ответил он. — Это и наши трудности. Не забывайте, что пропасть, которая мерещится вам во внешнем мире, проходит внутри, если угодно, в мироздании. Если это вам что-то говорит. Она достигает глубины наших мечтаний.
— Тогда выходит, что он все-таки прав, — сказал я после короткого раздумья.
— Конечно, — сказал он. — Но и мы правы.
— Тогда нет надежды, что эта игра когда-нибудь закончится.
— Не знаю, — сказал он. — Кто может это знать?
— И так будет всегда?
Он пожал плечами и сделал вопросительный жест руками.
— Снова и снова будут воскресать и являться на арену враги рода человеческого и ежедневно отколупывать по кусочку от нашего прекрасного мира, как отколупывают кусочки от древних руин, где среди обрушенных стен гуляет ветер и хлещет дождь. По кусочку в день, пока там, где в золотые времена возвышалась каменная крепость, не останутся сплошные развалины и холодные валуны. А мы принимаем участие в этой жестокой игре, предаваясь иллюзии, что можем в ней выиграть. Грустно думать о том, каков будет финал.
Подперев рукой голову, Вольф медленно гладил свою заросшую щеку. Он дал мне выговориться и ждал.
— Вы хотите это изменить? — спросил он.
— В детстве я подделывал почтовые марки, чего только не вытворяют дети. Мой отец фотограф, я вырос в его проявочной, — сказал я.
Он рассмеялся и облегченно вздохнул.
— И что же?
— Вы правы, трещина проходит внутри. Похоже, без некоторого жульничества не обойтись.
— Так мы можем ждать вас завтра вечером?
Я оторопел.
— Ждать меня? Зачем?
— Харри сделает доклад, и вы легко найдете ответы на вопросы, которые мы с вами здесь обсуждали.
— Вы считаете, что наше собственное существование и есть пример чудовищной правды?
— Может быть, — сказал он задумчиво. — Может быть.
— Я приду, — нерешительно проговорил я.
Он пожал мне руку и ушел.
На следующий вечер я пришел к ним, и приходил потом довольно часто. У меня в ушах эхом отзывалось отцовское «мы». И постепенно я становился одним из них или, скорее, одним из «наших». Постепенно, потому что вера в собственное дело не перевешивала скребущего ожидания заняться им в неопределенном будущем, которое в известной мере построит мой враг.
Все помнят конец двадцатых, начало тридцатых годов, предшествовавших