Являя сильное и одновременно неопределенное родственное сходство, подчеркиваемое единообразной одеждой и стрижкой, дети вместе с тем заметно отличаются друг от друга – прежде всего с точки зрения мужского и женского. Это маленький Адам и маленькая Ева, совершенно очевидно, что Кусачик, кажется, акцентирует даже сознательно, повинуясь своему самоощущению: у него и так более коренастая, кряжистая, мощная фигура, но он дополнительно педалирует четырехлетнее мужское достоинство повадками, выражением лица, речью, тем, как по-спортивному болтает ручками, свисающими с несколько приподнятых плеч, будто у какого-нибудь молодого американца; во время разговора он оттягивает рот книзу и пытается придать голосу низкое, грубоватое звучание. Впрочем, это достоинство и мужественность – скорее цель, нежели в самом деле укоренены в его природе, ибо он выношен и рожден в разоренное, опустошенное время; у него довольно лабильная, возбудимая нервная система; он тяжело переживает жизненные неурядицы, склонен к вспышкам ярости и бешенства, к горьким, ожесточенным рыданиям из-за любой мелочи и уже потому является предметом особого попечения матери. У него карие, как каштаны, глаза, которые слегка косят, так что ему, пожалуй, скоро придется надеть специальные очки, длинный носик и маленький рот. Нос и рот от отца, что стало совсем ясно, с тех пор как профессор, избавившись от бородки клинышком, стал гладко бриться. (Бородка была уже в самом деле невозможна; даже исторический человек в конечном счете вынужден идти на подобные уступки современным нравам.) А у Корнелиуса на коленях дочка, его Элеонорхен, маленькая Ева – куда изящнее Кусачика, с куда более прелестным выражением личика, и отец, как можно дальше отводя от нее сигарету, позволяет изящным ручкам теребить свои очки с разными для чтения и дали стеклами, которые изо дня в день требуют ее любопытствующего внимания.
Вообще-то он чувствует, что предмет жениного предпочтения избран с большим благородством, чем его, что трудная мужественность Кусачика, возможно, повесомее более уравновешенного очарования его дитенка. Но сердцу, полагает он, не прикажешь, и его сердце принадлежит малышке, с тех пор как она явилась на свет, с тех пор как он в первый раз увидел ее, и почти всегда, держа ее на руках. Корнелиус вспоминает тот первый раз: это произошло в светлой палате женской клиники, где родилась Лорхен – через двенадцать лет после больших. Он подошел, и почти в то самое мгновение, когда, ободренный материнской улыбкой, осторожно отвел балдахин кукольной кроватки, что стояла подле большой и вмещала маленькое чудо (оно лежало в подушках, будто омываемое ясным светом восхитительной гармонии, дивно вылепленный образ – совсем еще крохотные ручки уже тогда так же красивы, как сейчас; открытые глаза, тогда небесно-голубые, отражают светлый день), – почти в ту самую секунду он почувствовал, как его схватило, скрутило; это была любовь с первого взгляда и навсегда, неведомое, нежданное, нечаемое – если иметь в виду рассудок – чувство овладело им, и он сразу, с изумлением и радостью понял, что оно ему до конца дней и ночей.