– Как только с тебя снимут обвинение в убийстве, дорогая, – пошутил я, но по ее дернувшемуся лицу догадался, что шутка не удалась. – А сейчас действительно надо как можно быстрее найти истинного виновника.
Она прижала ладонь ко лбу и, словно не понимая ни моих слов, ни своего положения, повторила:
– Не уходи. Я так надеялась, что мы проведем этот выходной вместе. Ты так редко свободен по утрам. Я думала, мы сходим в нашу кондитерскую, а потом в синема.
– Не сегодня.
Я никогда не мог разглядеть ее лицо так, как видел чужие лица – со всеми чертами и особенностями. Я глядел на нее не столько глазами, сколько сердцем, и нежность туманила детали. Черты Елены неизменно сливались в моем мозгу в родной образ, как сливаются в привычный облик черно-белые пятна на старой фотографии. Отмечались только перемены: обрезанные, высветленные и уложенные аккуратными волнами локоны, черный ободок вокруг знакомых аквамариновых лагун глаз, коралловое сердце губ. Зато, как рентгеновский аппарат видит лишь смутные контуры внешних тканей, но при этом проникает внутрь тела, так же четко я ощущал каждое ее переживание. Она расстроилась, а я, дурак, поддался собственному угрюмому настроению, сказал себе, что стараюсь ради нее, и остался непреклонен.
Больше всего меня волновал браунинг. В любой момент квартиру могли обыскать, и мнение Дерюжина о ненадежности баллистических заключений не давало покоя. Полностью избавиться от оружия я не решился – инспектор Валюбер дал понять, что Елена покамест основная подозреваемая. Если дело дойдет до обвинения, не исключено, что эта экспертиза, при всей ее сомнительности, может оказаться нашим последним шансом на оправдание. Разумнее всего будет спрятать пистолет в надежном месте.
Но сначала – в «Ля Тур д’Аржан» расспросить обслугу о вчерашнем.
С браунингом в кармане я доехал на метро до станции «Сен-Мишель», оттуда в кружевной тени старых лип и каштанов прошел по набережной мимо лотков букинистов и раскладывающих букеты цветочниц.
Весеннее утро было влажным и солнечным, мощеный берег Сены еще не высох от утренней росы. Маленькое паровое судно тащило по реке похожие на гробы баржи, отфыркиваясь от ночных преступлений клубами черного дыма. У самого тоннеля под мостом Турнель на булыжниках застыли высохшие ржавые подтеки зловещего пятна. От него целая дорожка следов вела по узкой боковой лестнице на верхнюю набережную. Если убийца и оставил какие-либо следы, их давно затоптали обслуга ресторана, друзья Люпона и санитары.
Жалюзи нижнего этажа «Ля Тур д’Аржана» были по-прежнему опущены, дверь заперта. Я прошелся вдоль набережной Турнель, свернул на рю Кардинал Лемуан, еще раз внимательно оглядел асфальт в поисках окурков, крови – любых следов, которые мог упустить в предрассветных сумерках. Но на мостовой валялись только обрывки газет, собачьи фекалии и прочая дрянь.
В кафе на рю Кардинал Лемуан уже опустили выцветшие от солнца полотняные маркизы и официант выставлял на тротуар мраморные столики и соломенные стулья. Одновременно он следил за моими кружениями по перекрестку. Я сел так, чтобы видеть дверь, ведущую в «Ля Тур д’Аржан».
– Кафе-о-ле и сегодняшние газеты, пожалуйста.
Последнюю неделю парижская пресса писала почти исключительно о трансатлантическом перелете Чарльза Линдберга, но сегодня передовицы кричали о вчерашнем убийстве знаменитого арт-дилера. Самой пространной статьей разразилась, естественно, «Пари-Суар». Бартель превозносил покойного в качестве крупнейшего французского эксперта в области старинной мебели XVII–XVIII веков и величал его не иначе как «мэтр». Все некрологи упоминали, что месье Люпон преподавал в Сорбонне историю искусств, был автором множества монографий, статей, книг и альбомов об антикварной мебели, принимал активное участие в создании исторических ансамблей и экспозиций в Версале, Лувре и прочих музеях и внес неоценимый вклад в сохранение и воссоздание французского искусства и истории. Бартель даже сделал предположение, что, останься покойный жив, он непременно вошел бы в число «бессмертных» академиков.
Я понял, что быть антикваром в Париже почетнее, чем генералом в какой-нибудь южноамериканской диктатуре. Антиквариат отлично символизировал собой главное явление парижской жизни – непременное сочетание искусства и денег. После войны искусство стало выгодным помещением капитала, и его купля-продажа приносила несметные доходы. А старинная мебель, когда-то принадлежавшая коронованным особам, как раз расположилась на стыке материальных ценностей и исторических и национальных сантиментов.