– А нам все равно на какой. Мы люди не гордые. Мы люди не слабодные, – уже на отходе выкрикивал Серега. Он нарочно произносил: «слабодные». Выходило: свободные это слабые.
Он-то, самый «слабодный» из всех, через два дома от бабки Натальи по ее же стороне улицы юркнул в зеленые, свежей покраски, ворота, за которыми проживала помещица, заводящая на деревне новый крепостной порядок, Аграфена Зуева (по-простому Зуиха, бабы ее звали мироедкой). Полдеревни закрепостила она делом самым обыкновенным – самогонным аппаратом. Перестало действовать, едва дыша, производство – не стало и денег в деревне. Не стало денег – прекратила подачу водки коммерция. К тому же коммерсант, высокий цыганистый парень из новоприезжих, торговать по ночам раз и навсегда отказался. А у мужика аппетит разыгрывается к ночи. Зуиха, которая раньше заведовала детским садиком, баба с могучей грудью и могучим задом, с пышной фиолетовой завивкой на голове, с неожиданным для такого телосложения писклявым голосом, любящая широкие цветные юбки и тупые широкие туфли, – Зуиха ограничений во времени не делала. По ночам-то и вспоминали о ней чаще всего. И, разлитый в 0,75-бутылки самогон шел у нее при безденежье за отработку, оцениваясь, по-колхозному говоря, в трудодень. Цена была высокой, народ роптал, но к ночи волнение, как правило, затихало. Зуиха держала трех коров, но сама не косила; с гектар высаживалось у нее за последние годы картошки, но сама не тяпала и не копала; на задах двора возводилась у нее новостройка такого масштаба, который уж не назвать избой; вся ограда была вымощена кедровой плахой. Постоянно у нее толокся какой-то посторонний народ, что-то привозивший и увозивший, многое за зелеными воротами творилось размашисто и скрыто. А своя простота ходила в батраках.
Бабы не однажды грозились поджечь Зуиху. И подожгли бы – если бы не стояла ее изба вместе с винокурней в плотной сцепке уличного порядка, набитого голытьбой. А у Зуихи и семьи не было: муж умер еще в старые времена, и о нем деревня не могла сказать плохого слова: был он работник леспромхозу и товарищ мужикам не по рюмке; не грешила деревня худой славой и на троих сыновей Зуихи, один за другим уходивших в сладкую жизнь по городам. Поверь теперь, что и сама Зуиха была баба как баба, пока жизнь не выгнулась на другой бок и не сотворила из нее шишку, бесстыжую, ничего не боящуюся… Жила она с примаком, с малоразговорчивым мужиком, моложе ее и мельче, белобрысым и одутловатым, неизвестно откуда прибывшим и служившим у нее одновременно в мужьях и работниках. Это он выходил по ночам на стук и собачий лай. Затем поднимал Зуиху. Бухгалтерию вела она, кроме тех редких случаев, когда рассчитывались рублями. Кобель гавкал по ночам не на гостей, взяв в ум, что непрошеных гостей у них не бывает, а для хозяев – как будильник.
…Ой, да что про Зуиху в такой вечер! Только бога гневить. Вечер, казалось, не запахивался осторожно в серые, все темнеющие одежды, а все больше распахивался в теплом нежащемся свете. И вся земля лежала в сладкой истоме.
Из калитки напротив вышла Галя, устроила обзор улице и крикнула:
– Ты, Сеня, чего расселся? Делать нечего?
– Иди посиди, – отозвался Сеня, опять после прохода мужиков размягченный, опять пригревшийся от горячего закатного света. – Иди, иди. Полюбуйся с нами.
Галя подошла, пряча руки, в резиновых ботах, в темном запане, подвязанном поверх юбки, с каплями пота на лбу – только что от работы.
– На что любуетесь-то?
– На природу.
– Ты что, из города в гости приехал – на природу любоваться?
– Я на природу и из деревни любуюсь, – значительно сказал Сеня. – Не то что некоторые. Посмотри на воду… прямо просится, чтобы на нее смотрели.
– Приласка-алася, – певуче протянула бабка Наталья и долго не отводила глаза от воды, сморщив лицо от внимания и удовольствия.
Они уже давно не возмущались тем, что нельзя эту воду пить, что нельзя войти в нее, чтобы окунуться, что так и не нарастила она за тридцать с лишним лет чистых берегов с песочком и камешком, что нельзя на нее помолиться и поутру сбегать к ней за радостью, что превращена она только в дорогу для сплава – ко всему они притерпелись. И упал широкий и яркий отсвет заката на нее, возжег небесным сиянием и снова показалась родной и живой. Если уж небо не отказалось от нее и вон как разукрасило – им ли отказываться?! Не ее вина, что превратили ее в огромный, уродливый и грязный разлив, называемый водохранилищем, что отняли у нее звонкую переливчатую песню, с которой она бежала.
– О-хо-хо! – выдохнулось у бабки Натальи. У нее, у бабки Натальи, жившей долго, ни из снов, ни из памяти не сошла старая Ангара, и сейчас ей подумалось, что это она, Ангара, окованная тяжким морем, показывает свои бережочки, и ждет она только поры, чтобы снять с себя уродливую опухоль и явиться в прежнем легком и сильном теле.