На шум к постели больного прибежала жена Степана Артемовича Анастасия Николаевна, полная, чистенькая старушка с робким выражением на добром лице. Она, вытирая руки о кухонный фартук, пряча от смущения глаза, испуганно, суетливо и виновато принялась повторять:
— Прошу… Прошу вас. Он же болен… Очень прошу… Уходите…
Я, растерянный и оглушенный, поднялся со своего места.
— Простите, Степан Артемович… Я никак не хотел…
— А что ты хотел? — дрожащим от негодования голосом снова набросилась на меня Тоня. — Подлость совершил и думаешь — все будут радоваться! Ради твоей же дочери Степан Артемович здоровья лишился. А ты…
— Прошу же… Очень прошу… Ах, господи!
— Андрей Васильевич, ваша жена не в пример вам более благородный человек.
— Лежи, Степа, лежи, не волнуйся… Очень вас прошу… Он же болен, ему нельзя волноваться.
Старушка с мягкой настойчивостью стала подталкивать меня к двери:
— Очень прошу… Очень…
Дорогой Тоня прятала свое заплаканное лицо от встречных, молчала.
Только что над селом прошел снегопад. Каких-нибудь десять минут тому назад густо летели мягкие, пышные хлопья, воздух был сумрачен, небо угрюмо. Тогда казалось, что близок вечер, день кончается, впереди ночь. Но вот небо очистилось, и день вернулся. Подновленные свежим снегом крыши, сугробы, дороги казались белей прежнего. Снег лежал на ветвях деревьев, на проводах. Каждый дом утопал в пышных кружевах. Летали воробьи над дорогой, молодой пес носился по улице, дурашливо хватал ртом снег; за ним с визгом бегали ребятишки. Все радовались возвращению дня. А я угрюмо глядел на сияющий белизной мир.
И я надеялся, что договорюсь со Степаном Артемовичем. Согласиться ему со мной — значит отойти бесславно в сторону. Сегодняшний разговор не мог быть иным.
Дома Тоня дала волю гневу: как я мог оказаться таким неблагодарным, как я могу оскорблять Степана Артемовича! Степан Артемович — святой человек!..
— Нашу дочь спас от смерти! Понимаешь или нет — твою дочь! Надо же быть таким безмозглым идиотом, таким толстокожим, чтоб не понимать этого! А еще считаешь себя порядочным человеком! Что теперь о нас подумает? Что будут говорить люди? Да что там люди! Своя собственная совесть покоя не даст!
Наташка забилась в угол, следила за нами испуганно мерцающими в полутьме глазами. Тоня стояла посреди комнаты, высокая, гибкая, сильная, лицо перекошено, в округлившихся глазах ненависть.
«Совесть покоя не даст!..» Покоя… Она больше всего на свете бережет свой покой. Не дай бог, если проснется совесть и начнет тревожить — неприятность.
— Мы, видите ли, ищем великие идеи! Мы не желаем жить, как все живут. Мы умнее остальных! Да кому нужны твои идеи! Таким, как ты, как этот физик, умникам. Всем остальным плевать на них. И я плюю на ваши идеи! Плюю! Всегда буду на стороне Степана Артемовича. Всегда!..
Я вышел из дому, громко хлопнув дверью.
Утром, едва я перешагнул порог школы, как почувствовал: что-то изменилось. Тетя Паня, наша гардеробщица, принимая пальто, взглянула на меня как-то значительно. В дверях учительской я столкнулся с Акиндином Акиндиновичем. Он смутился и с поспешностью уступил мне дорогу. Иван Поликарпович при моем появлении не ограничился обычным дружеским кивком, а, кряхтя, поднялся со своего кресла, подчеркнуто поздоровался за руку.
Выскочившая из директорского кабинета Тамара Константиновна, заметив меня, вздернула надменно свое белое лицо и взглянула так, как давно уже не глядела: не в глаза, а в брови. И я понял. Когда Василий Тихонович с озабоченным выражением подошел ко мне, кивнул на дверь директорского кабинета: «Он там…» — я коротко ответил: «Знаю».
Через несколько минут я увидел его. В пальто, с шапкой в руках, седой ежик волос торчит над меховым воротником, он вышел из своего кабинета, прошел молча по учительской и исчез в дверях.
В конце рабочего дня на стене учительской, там, где вывешивались сообщения об изменении в расписании, приказы по школе, появилось объявление:
«Сегодня в восемь часов вечера в роно, в помещении методического кабинета, состоится совещание. Явка всех преподавателей обязательна».
В методическом кабинете, не особенно просторной комнате с побеленными стенами, заставленными стеллажамн, было тесно и душно. Я оказался прижатым к окну, от которого веяло зимней стужей.
Степан Артемович сидел за столом, рядом с Коковиной. Он утонул в своем распахнутом на груди громоздком пальто. Лицо его было бледно, глаза устало прикрыты веками; свет от электрической лампочки, висевшей над его головой, резко подчеркивал глазные впадины и провалившиеся щеки.
Все, что он сейчас говорил, не ново. В общем, он повторял свое выступление на педсовете. Но интонации его голоса — тихого, усталого, с затаенным страданием, с искренней, неподдельной болью — новы. Чувствовалось, каждое слово идет от сердца.