Одет он был, как большинство геологов, – в защитного цвета штормовку с капюшоном, в старательскую клетчатую фланелевую рубаху, в брюки из «чертовой кожи», в запыленные, оббитые о скалы сапоги, но все на нем выглядело элегантно, аристократически.
С начальником станции уже давно все происходило наоборот. Что бы он ни надевал, как бы ни были накрахмалены его рубашки, как бы ни были выутюжены брюки его женой-буфетчицей той же самой станции, ничто на нем «не сидело», все смотрелось мешковато. Исчезла военная выправка. Он умирал от зависти к этому Гангнусу, хотя остатки офицерской чести заставляли начальника станции понимать, что завидовать некрасиво. Он чувствовал, что опускался, оплебеивался, но ничего не мог с собой поделать. А его собственная жена ну прямо таяла от этого Гангнуса, которому в карты так везло, как будто он их тоже околдовывал, как женщин.
Вот и сейчас, хотя буфет уже давно было пора закрывать, жена начальника вальяжно полувплыла в кабинет с кокетливо воткнутым в торт ее шестимесячной завивки багряным георгином, выдранным из станционной клумбы, деликатно задержалась в дверях и спросила томно романсовым голосом:
– Мужчины, может, еще водочки под омулька? Мне только-только проводник с иркутского скорого лагушок доставил. Рыбацкий засол… Во рту тает…
Напряженно банкующий начальник станции сделал страдальчески утихомиривающий жест, пытаясь усмирить ее гостеприимство. Жене даже не приходило в ее голову с этим клумбовым георгином, насколько плохи сейчас были дела ее мужа.
– А я с удовольствием! – воскликнул Гангнус. – Обожаю омуля. Как я без омуля буду жить в Москве! – и добавил, задержав взгляд с невольно обольщающей пристальностью на могучем бюсте: – И вообще без Сибири и ее людей!
– А как мы тут будем без вас, Александр Рудольфович… – вздохнула буфетчица всем бюстом.
– Как были, так и будем… – оборвал ее начальник станции. – Шла бы ты домой.
– Ну дайте я хоть на столе приберу… – не отрываясь глазами от геолога, явно не хотела уходить буфетчица.
– Мы уж как-нибудь сами, – ерзанул на стуле изнывающий от ее незваного появления начальник станции.
– Нет, я не уйду, если не послушаю хотя бы одно стихотворение Александра Рудольфовича… – Буфетчица упрямо скрестила на груди руки. Руки были красные от стирок и мытья посуды и большущие, но на такой необъятной груди показались маленькими. – А то Александр Рудольфович сразу уедут от нас, как только ребенок родится, и от кого я тогда стихи услышу в нашей-то глухомани. Ну, Александр Рудольфович, хоть что-нибудь малюсенькое, а вообще-то лучше, если подлиннее.
– Не смею отказать, – галантно сказал геолог, отложив свою карту.
– Как печально и красиво… – вздохнула буфетчица с глазами на мокром месте, – но в одном несогласная я с вами, Александр Рудольфович… Ну чем еще можно рассказать про жизнь, если не стихами… А ведь когда-то и вы стихи писали, Виталий Севастьяныч, и даже мне посвятили одно. Да я ухожу, ухожу… – И дверь за ней закрылась неохотно и тоже печально.
– Игра, между прочим, продолжается… – на всякий случай напомнил начальник станции. – Александр Рудольфович, вы сейчас мысленно не на серых гранитах Невы?
– И там тоже… – с расстановкой сказал геолог. – Честно говоря, забыл, что у меня за карта, – и еще раз взглянул на карту, лежавшую лицом вниз.
«Он и нас всех забудет, когда уедет…» – молча скрипнул зубами начальник станции. – Ну, ваше слово…
– Да, право, не знаю, каким оно будет – это мое слово… – продолжая вглядываться в карту, но, явно думая о чем-то другом, пробормотал геолог.
«Для него эти деньги – ничто, а для меня – все. И он так легко позволяет себе этого не понимать… Может быть, поэтому он и выигрывает? Такой гений, как Достоевский, проигрывал в карты, наверно, потому, что смертельно хотел выиграть, и это ослабляло даже его великий ум… Не надо ничего смертельно хотеть – это плохо кончается…» – И начальник станции постучал костяшками пальцев по столу. – Так что, Александр Рудольфович, по банку, а?