Читаем Собрание сочинений. Том 2. Биография полностью

Внизу ходил, не сгибаясь в пояснице, Николай Степанович Гумилев. У этого человека была воля, он гипнотизировал себя. Вокруг него водилась молодежь. Я не люблю его школу, но знаю, что он умел по-своему растить людей. Он запрещал своим ученикам писать про весну, говоря, что нет такого времени года. Вы представляете, какую гору слизи несет в себе массовое стихотворство. Гумилев организовывал стихотворцев. Он делал из плохих поэтов неплохих. У него был пафос мастерства и уверенность в себе мастера. Чужие стихи он понимал хорошо, даже если они далеко выходили из его орбиты.

Для меня он человек чужой, и мне о нем писать трудно. Убивать его было не нужно[464]. Никому. Помню, как он рассказывал мне про пролетарских поэтов, в студии которых читал: «Я уважаю их, они пишут стихи, едят картофель и берут соль за столом, стесняясь, как мы сахар».

Умер Гумилев спокойно.

У меня сидел в тюрьме смертником один товарищ. Мы переписывались. Это было около трех или четырех лет тому назад. Письма выносил конвойный в кобуре. Друг писал мне:

«Я подавляю в себе желание жить, я запретил себе думать о семье. Меня страшит одно (очевидно, это была его мания) — меня страшит, что мне скажут: „Снимай сапоги“, — у меня высокие шнурованные сапоги до колен (шоферские), я боюсь запутаться в шнуровке».

Граждане!

Граждане, бросьте убивать! Уже люди не боятся смерти! Уже есть привычки и способы, как сообщать жене о смерти мужа.

И ничего не изменяется, только становится еще тяжелей.

Блок умер тяжелей, чем Гумилев, он умер от отчаяния.

Этот человек не был эстетом по складу: в основе его прежнего мастерства лежало восстание цыганского романса. Он писал, используя банальный образ.

Сила Блока в том, что связан он с простейшими видами лиризма; недаром он брал эпиграфы для стихов из романсов.

Он не был эпигоном, потому что он был канонизатором.

Старую человеческую культуру он осудил. Осудил гуманизм. Парламент. Чиновника и интеллигента. Осудил Цицерона и признал Катилину[465]. Революцию он принял.

Шейлока надули. Венецианский сенат предложил ему[466] фунт мяса Антонио, но без крови. А вырезать мясо и совершить революцию без крови невозможно.

Блок принял революцию с кровью. Ему, родившемуся в здании Петербургского университета, сделать это было трудно.

Говоря про признание революции, я не ссылаюсь на «Двенадцать». «Двенадцать» — ироническая вещь, как ироничен во многом Блок.

Беру здесь понятие «ирония» не как «насмешка», а как прием одновременного восприятия двух разноречивых явлений или как одновременное отнесение одного и того же явления к двум семантическим рядам.

Не поэзия Владимира Соловьева и не его философия и московские зори 1901–1902 годов, о которых так хорошо пишет Андрей Белый[467]

, вырастили Блока.

Блок, как и Розанов, — восстание. В Розанове восстание того, что мы считали мещанским, — задней комнаты, хлева; а он воспринял, как священное логово, восстание «пара» над духом. Это в народе иногда говорят, что у животных нет души, а только пар.

В Блоке восстал чистый лиризм. Банальная и вечная тема лиризма. По образу, по словосочетанию Блок примитивный поэт. Тема цыганского романса, который пелся улицей, к мотивировке которых прибегали великие поэты Пушкин, Аполлон Григорьев, Фет, — формы этого романса были вновь канонизованы Блоком.

Это он посмел, как Розанов, введший в свои вещи приходно-расходную книгу и тревогу о своих 35 000, нажитых у Суворина[468], ввести пошлый образ в свою поэзию.

Но Блок не совершил до конца дела поднятия формы, прославления ее. Камень, отверженный строителями, не лег во главу угла[469]. Он одновременно воспринимал иногда свою тему как уже претворенную и взятую в то же время как таковую, то есть в ее обыденном значении.

На этом он построил свое искусство.

Так, Лесков, гениальный художник, создавший до Хлебникова переживаемое слово, не смог дать его вне мотивировки. Только в комический сказ он смог ввести новое слово; но что же делать в стране, в которой Белинский упрекал Тургенева за то, что тот дал в своей вещи слово «зеленя»[470]

вне разговора действующих лиц, а в речи автора.

У нас не понимают неизобразительного искусства.

«Двенадцать» — ироническая вещь. Она написана даже не частушечным стилем, она сделана «блатным» стилем. Стилем уличного куплета вроде савояровских[471]. Неожиданный конец с Христом заново освещает всю вещь. Понимаешь число «двенадцать». Но вещь остается двойственной — и рассчитана на это.

Сам же Блок принял революцию не двойственно. Шум крушения старого мира околдовал его.

Время шло. Трудно написать, чем отличался 1921 год от 1919‐го и 1918-го. В первые годы революции не было быта или бытом была буря. Нет крупного человека, который не пережил бы полосы веры в революцию. Минутами верилось в большевиков. Вот рухнут Германия, Англия, и плуг распашет не нужные никому рубежи! А небо совьется, как свиток пергамента.

Но тяжесть привычек мира притягивала к земле брошенный революцией горизонтально камень жизни.

Полет превращался в падение.

Перейти на страницу:

Все книги серии Шкловский, Виктор. Собрание сочинений

Собрание сочинений. Том 1. Революция
Собрание сочинений. Том 1. Революция

Настоящий том открывает Собрание сочинений яркого писателя, литературоведа, критика, киноведа и киносценариста В. Б. Шкловского (1893–1984). Парадоксальный стиль мысли, афористичность письма, неповторимая интонация сделали этого автора интереснейшим свидетелем эпохи, тонким исследователем художественного языка и одновременно — его новатором. Задача этого принципиально нового по композиции собрания — показать все богатство разнообразного литературного наследия Шкловского. В оборот вводятся малоизвестные, архивные и никогда не переиздававшиеся, рассеянные по многим труднодоступным изданиям тексты. На первый том приходится более 70 таких работ. Концептуальным стержнем этого тома является историческая фигура Революции, пронизывающая автобиографические и теоретические тексты Шкловского, его письма и рецензии, его борьбу за новую художественную форму и новые формы повседневности, его статьи о литературе и кино. Второй том (Фигура) будет посвящен мемуарно-автобиографическому измерению творчества Шкловского.Печатается по согласованию с литературным агентством ELKOST International.

Виктор Борисович Шкловский

Кино
Собрание сочинений. Том 2. Биография
Собрание сочинений. Том 2. Биография

Второй том собрания сочинений Виктора Шкловского посвящен многообразию и внутреннему единству биографических стратегий, благодаря которым стиль повествователя определял судьбу автора. В томе объединены ранняя автобиографическая трилогия («Сентиментальное путешествие», «Zoo», «Третья фабрика»), очерковые воспоминания об Отечественной войне, написанные и изданные еще до ее окончания, поздние мемуарные книги, возвращающие к началу жизни и литературной карьеры, а также книги и устные воспоминания о В. Маяковском, ставшем для В. Шкловского не только другом, но и особого рода экраном, на который он проецировал представления о времени и о себе. Шкловскому удается вместить в свои мемуары не только современников (О. Брика и В. Хлебникова, Р. Якобсона и С. Эйзенштейна, Ю. Тынянова и Б. Эйхенбаума), но и тех, чьи имена уже давно принадлежат истории (Пушкина и Достоевского, Марко Поло и Афанасия Никитина, Суворова и Фердоуси). Собранные вместе эти произведения позволяют совершенно иначе увидеть фигуру их автора, выявить связь там, где прежде видели разрыв. В комментариях прослеживаются дополнения и изменения, которыми обрастал роман «Zoo» на протяжении 50 лет прижизненных переизданий.

Виктор Борисович Шкловский

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное

Похожие книги

Девочка из прошлого
Девочка из прошлого

– Папа! – слышу детский крик и оборачиваюсь.Девочка лет пяти несется ко мне.– Папочка! Наконец-то я тебя нашла, – подлетает и обнимает мои ноги.– Ты ошиблась, малышка. Я не твой папа, – присаживаюсь на корточки и поправляю съехавшую на бок шапку.– Мой-мой, я точно знаю, – порывисто обнимает меня за шею.– Как тебя зовут?– Анна Иванна. – Надо же, отчество угадала, только вот детей у меня нет, да и залетов не припоминаю. Дети – мое табу.– А маму как зовут?Вытаскивает помятую фотографию и протягивает мне.– Вот моя мама – Виктолия.Забираю снимок и смотрю на счастливые лица, запечатленные на нем. Я и Вика. Сердце срывается в бешеный галоп. Не может быть...

Адалинда Морриган , Аля Драгам , Брайан Макгиллоуэй , Сергей Гулевитский , Слава Доронина

Детективы / Биографии и Мемуары / Современные любовные романы / Классические детективы / Романы