Девочки забрались на штабель дров позади двора, сели верхом на толстую березу и поехали. Первой, на самый комель, устроилась пятилетняя Таня, дочь комбайнера, за ней — перешедшая во второй класс ученица Нина, потом Зина, ровесница Тани. Так все дерево было занято, а самый хвостик его пришелся как раз для трехлетней Олечки, моей любимицы.
Тут все было как на заправском поезде: и паровоз пыхтел, и гудки раздавались, и колеса стучали.
— Дальний поезд! — возбужденно кричали пассажиры.
У-у-у! — гудела Таня, изображавшая паровоз. Подошла еще одна девочка и стала протягивать каждой из подружек ломтик брюквы. Это означало, что в вагон зашла мороженщица продавать мороженое. Все купили, кроме самой маленькой Оли, которую я зову кокеткой.
Оля сидела в хвосте поезда и, зажмурив глаза, крепко держалась за сидевшую с ней рядом девочку.
— Бери мороженое! — настаивала мороженщица.
Оля еще крепче впивалась пальцами в плечо соседки, щурила глаза и восторженно говорила:
— Голова кружится! Очень ход быстрый!
Пятилетний Толя перебирается с маленьким топориком по намусоренному в водополье, повисшему на кустах ивняка речному хламу.
Ненадежный воздушный мостик над рекой колеблется даже под ребенком. Перебравшись за речку, Толя срубает в рощице тонкое деревце, опять с таким же риском возвращается домой с черенком для ухвата. Подробно рассказывает он бабушке о своем путешествии за реку. Бабушка кормит его блинами, с любовью гладит по голове и говорит:
— Ты храбрый!
Когда об этом же самом узнает мать, она берет ремень, бьет Толю по чувствительному месту, приговаривая:
— Не храбрись! Не храбрись!
Толя плачет, обещает не ходить больше, а потом забывается и опять лезет на ту сторону реки, по тому же мостику. В опасном пути ему помогает доброе бабушкино слово: «Ты храбрый!»
У соседа народились козлята. Одного назвали Боря, другого — Коля. Братья очень дружили. Если бы у Бориса не было сережек, его можно было бы спутать с Колей, до того они были похожи и белизной шерсти, и нежными розовыми мордочками.
Когда стаял снег, козликов выпустили на лужок. Первое, что сделали братья, — сшиблись лоб в лоб рогами.
— Я вас! — закричал на драчунов сосед и побежал к ним с хворостиной.
Тут обнаружилось, что братья не только могут бодаться, но и отлично прыгают. Борис в один мах очутился на высоком выступе фундамента дома, а Николай прыгнул на стоявший у стены чурбан. В глазах провинившихся было столько мольбы о пощаде, что хозяин опустил хворостину и, любуясь козликами, сказал:
— Ишь как прыгают! Тысячу лет на дворе человека живут, а все горы помнят!
От здания школы, как с ярмарки, разъезжаются в разные стороны колхозные подводы. Это развозят школьников на лошадях.
Дети сидят на санях-розвальнях плотно друг к другу. На полях далеко посверкивают замочки на их портфеликах.
Было для чего делать революцию!
По тропинке над рекой идут с портфелями девочки в школу. Одеты они бедно, и только на одной хорошее городское демисезонное пальто и шляпка, остальные в серых молескиновых пальтишках. Девочки веселы, смех их звенит, как речка, что булькает по камешкам под горкой.
Другой стороной, по леску, по кустарничку, идут ребята. Они наверняка где-нибудь курят. Они уже деловиты, как мужики, важны, как взрослые. У кого портфель, у кого командирская сумка, у кого просто все книги связаны веревкой.
Когда-нибудь два эти потока людей встретятся, сольются, и от этого слияния пойдет новый народ.
Мы подошли с учительницей Полиной к дому бабки Труновой, чтобы поговорить с ее внучкой, не сыграет ли она роль в пьесе. Бабка появилась на крыльце с курицей, браня ее за какую-то оплошность.
— Где Люба? — спросил я.
— По батожья ушла.
— По что?
— Ну, по столбцы.
— По что?
— Ну по петушки.
— По что? По что?
— По стебени.
— Не понимаю вас.
— Ах, батюшка, какой ты бестолковый. По щавель!
— Как вы, бабушка, много синонимов знаете! — восхитился я.
Она вдруг взглянула на меня глазами доброй родственницы и спросила:
— А откуда вы знаете, что сын Леня у меня был?
Под вечер воздух стал острее, резче.
С полными ведрами воды остановился я на подъеме отдышаться, и как раз против меня выросла фигура инвалида дяди Саши Горохова с неразлучными костылями.
Он смотрел в небо.
Над колодцем висела половинная долька луны. Облака наезжали на нее толстым слоем и все чаще начинали рваться, оголяя голубой эфир. Против месяца, когда он был в облаках, теплилось светлое пятнышко, словно кто стлал в этом месте свежую солому.
Долго мы смотрели с инвалидом в небо, следя за переменами погоды с тепла и снегопада на мороз и вёдро. За все это время дядя Саша сказал только одно слово:
— Прореживается!
С той стороны, где заходило солнце, не было голубых проемов, там свинцовая толща облаков только светлела и все по-новому и по-новому выслаивалась. Какая-то невидимая рука непрерывно меняла декорации небесной сцены. Под одним свинцовым занавесом обозначался другой, за другим — третий, и все, что ни свершалось в это время на небе, всеобъемлюще выражалось одним словом — прореживается.