В избе сидит пожилая Ефимовна, сельский врач. Сколько людей ей пришлось переслушать за день в сельской больнице, сколько коек обойти. Отдохнуть бы! Но вместо отдыха выехала Ефимовна за семь километров к больному.
Шумит самовар, потчуют доктора хозяева хаты, а Ефимовна и не дотрагивается до еды. В репродукторе мягко и грустно звучит «Сентиментальный вальс» Чайковского. Ефимовна покуривает и осторожно убирает пепел с конца папиросы.
Как отжившие листья, падают из уст Ефимовны слова:
— Третьего дня еду через козельский лесок и думаю: меня не будет, а он все будет. Кто после меня этой дорогой поедет — молодой, старый?
Все молчат, а из репродуктора льется «Сентиментальный вальс». Ржет больничный конь и стучит копытом в глухую деревянную стену.
Надо ехать!
Никто не осмелится в деревне противиться общему гласу народному, что красива, скажем, такая-то девушка или женщина. Кто-нибудь рисует эту красавицу, а остальные слушают да иной раз подправят где, чтобы из портрета ни одной черточки не потерять.
На этот раз о красоте заговорила старая Прасковья:
— Вот вы, бабы, и оспорите и не согласитесь со мной, а лучше Тани Вавиловой нет из молодых баб. Я на покосе залюбовалась на нее. Стоит как рюмка, косу ведет исподволь, пропусков нет. А сама, сама! Брови как коромысло, хоть ведра вешай, глаза синие, смелые, на поступи покачливая, но в меру, не то что утка-крякуша. Улицей идет — каблука не сломает, чулок не смарает. Приглядистая, приветливая, душевность всегда при ней. Словом, как в старину пели, — с перушка перепЕлушка, с голоса красна девица.
Прасковья смолкла. К сельпо шла сама Таня Вавилова. Телогрейка на ней была какая-то особая, не казенная — и карман перешит, и рукава на пуговку. С румяных точеных губ Тани, как стая воробьев, слетала серая подсолнечная шелуха.
— Танька, угости!
— Нате!
Она раздала все семечки и немного смутилась, поняв, что говорили бабы про нее.
К красоте природа не позабыла дать ума и догадливости.
К одинокой пожилой колхознице приехали в выходной день две дочери и зять. Наговорились, наужинались, а еще не поздно.
— Тушите свет! — сказала мать.
Потушили. Дочь, которая с мужем, легла на кровати, вторая, младшая, устроилась с матерью на русской печке. Лежат, а никто не спит.
Зять встал, зажег лампу и открыто возмутился:
— С девяти часов спать! С ума сошли.
Младшая дочь, веселая, смешливая девушка с ямочкой на подбородке, открывая ситцевую занавеску, посматривала с печки. Ее крутые плечики были свежи и упруги. Глаза задорно горели, и по ним можно было видеть, сколько сил рвалось, искало выхода в этой простой, открытой душе. Она нашла на печи валяные сапоги, надела их на руки, выставила из-за занавески наружу и, неудержно смеясь, объявила:
— Театр! Выступает Анна-дурочка… Рассказ про любовь Ивана Шепеля, как он девку заморозил в мае месяце.
Дом наполнился жизнью. Аннушка слезла на пол и стала ходить босиком в ночной сорочке, потом стащила с кровати сестру.
— Театр! — объявила опять она. — Выступает толстопятый балет двух сестер!
Она стала выделывать разные па. Глядя на ее энергичное в своей веселости лицо и удивительно стройную фигуру, думалось, что это в первую очередь молодость, а потом театр!
Зимним долгим вечером молодая женщина, будущая мать своего первого ребенка, не спеша кроит и шьет варежки своему мужу. Завтра ему в рощу ехать, за дровами.
Он сидит рядом, отогревается. За день в лесу так намерзся, что и в доме не снимает полушубка.
Сидя, он потихонечку журит жену:
— Шьешь ты, как мертвая.
Сказано обидное слово, а жена не сердится, потому что уж очень довольны глаза мужа, очень хорошо им обоим.
— Торопиться некуда, — философически спокойно отвечает мужу жена. — Зима еще будет долго стоять!
Примеривает варежку на его руку. А в лице такой покой, такой лад, такая уверенность, что в их жизни все будет хорошо!
Словно заяц-беляк, далеко в поле виднеется ромашка. Я подхожу к ней. Белоснежные лепестки. На корзине соцветий нет, как это бывает летом, ни блошек-лакомок, ни жучков, ни бабочек. Опрятный по-осеннему цвет.
Никто не подойдет, не сорвет, не погадает.
Людям в предзимье не до красоты и не до мечтаний.
Октябрь сдул листья, все торопятся утеплиться на зиму. Вон едет из лесу, сидя на дровах, молодой парень.
Воз дров ему пахнет сейчас лучше всяких цветов!
Приедет домой, порубит, сложит поленницу, затопит печку, и мечта пойдет уже не от ромашки, а от тепла и мерцающих жарких угольев.
У полевой дороги три березки, три сестры.
Пять лет хожу мимо и радуюсь, что никто не обломал их, не повредил. На таком людном месте только и жди беды, но какая-то невидимая рука отводит от сестричек невзгоды и горести.
Бывало, когда были поменьше, наметет на них снегу— одни маковки торчат. Но и снег-то не охальничал с ними, ни одной веточки не сгубил.
Этим летом около березок посеяли рожь. Был у них сговор между собой: стоило только малейшему ветерку дунуть — и рожь заволнуется, и березки зашумят.
Перейти бы березкам поле, ручеек, мост, и встали бы они у крыльца крайнего деревенского дома.