Что до литературных вкусов, мне так и не удалось вовлечь ее в секту приверженцев «Дон Кихота», Данте и Конрада. Зато мы делим с ней любовь к Эса ди Кейрошу{586}
, Рафаэлю Кансиносу Ассенсу и Диккенсу, изобретателю или первооткрывателю детского одиночества и его непередаваемых страхов. К ее восхищению «La citta morta»[219] Д’Аннунцио я присоединиться не могу. Недавно она рассказала, что не расстается сейчас с «The Woman in White»[220], книгой, которая в свое время пользовалась предпочтением Суинберна.В 1920 году, когда мы вернулись из Европы{587}
, Нора помогла мне открыть для себя шахматный и необъятный город, нашу родину, Буэнос-Айрес. С приходом второй диктатуры, в 1944 году, сестра по политическому обвинению провела месяц в тюрьме; чтобы не волновать маму, она писала ей, что камера — красивейшее место. Вынужденный досуг Нора употребила на обучение сокамерниц, по большей части — проституток, искусству рисовать. Каждый вечер она, как всегда, читала «Отче наш» и мгновенно проваливалась в сон.В отличие от Мильтона и Ницше, Нора всегда предпочитала Новый Завет Ветхому. Спорить она не любила и обычно отделывалась какой-нибудь любезной фразой, не желая обсуждать то, что противоречило ее делам и мыслям.
Ее жизнь наполняют искусство и дружба. Не помню времени, когда бы ей не хотелось рисовать. В Женеве она изучала рисунок под руководством Саркисова{588}
и восхищалась Фердинандом Ходлером. Когда мы уезжали в Испанию, Саркисов сказал ей: «…И не тратьте времени на подражание какому-нибудь Зулоаге». В мадридском музее Прадо она узнала в одном из полотен подделку, года на два-три опередив экспертов.Занявшись литографией, сестра начала писать стихи, но уничтожила их, чтобы не покушаться на то, что считала моей территорией. Вспоминаю одну случайно увиденную строчку, речь шла об Италии: «Земля, где из-под крестьянского лемеха может выглянуть мраморный бюст». Кроме того, она публиковала в почти подпольном журнале «Летописи Буэнос-Айреса»{589}
великодушные заметки о художниках и подписывала их, не желая метить в писательницы, псевдонимом Мануэль Пинедо. Еще одна ее обычная деликатность.В живописи первой ее любовью были немецкие экспрессионисты; она писала распятия, бичевания, казни и нещадно вывернутые тела мучеников. Сейчас она, вслед за Стефаном Георге, считает, что одна из задач искусства — вносить в души успокоение. Отвечая на анкету, она в газете «Насьон» написала: «Одна из задач искусства — с помощью цвета и формы дарить людям радость». Как-то она призналась мне, что никогда не произносила слов, если они кому-нибудь из присутствующих могли оказаться неприятны. В наивное искусство она не верит; каждое ее полотно — результат геометрического расчета. Она пишет ангелов, потому что убеждена: они существуют. Ее глубочайшая страсть — настоящие итальянские прерафаэлиты и их английские последователи XIV века. Ей по душе разные искусства и разные эпохи, но сейчас ее больше всего вдохновляют Кносский дворец и греческая архаика, фигуры портика Сан-Исидро в Леоне, романское искусство, фламандские гобелены XIII века, Филиппо Липпи и Фра Анжелико, Джотто и Боттичелли, Мёмлинг. Она, по непонятным для меня причинам, восхищается полотнами Эль Греко, чей загроможденный посохами и митрами рай кажется мне страшнее иного ада. Ее волнуют арлекины Пикассо и кони Де Кирико. Последняя ее любовь — искусство кельтов, не терпевших незаполненного пространства. Но художники для нее важнее школ, а полотна важнее художников.
Портретирует она точно и быстро, но пишет только те лица, которые ей интересны. У художника, который на одном вернисаже собирался выставить портреты писателей, а на другом — хирургов, она спросила, мог ли он заранее сказать, что все эти лица привлекут потом его внимание.
На долю Норы выпало несчастье (а может быть, удача) никогда не попадать в ногу со временем. Когда в двадцатые годы мы вернулись в Буэнос-Айрес, критики находили ее слишком смелой; сегодня приверженцы и абстрактной и конкретной живописи — эти слова, как ни странно, синонимы — считают ее излишне фигуративной.