Вся жизнь Виктории Окампо — образец, образец гостеприимства. Без этого гостеприимства она не впитала бы в себя столько разных культур, столько стран, ее память не хранила бы столько стихов на разных языках мира. Мы не всегда соглашались друг с другом. Она, по-моему, поступала совершенно неразумно, предпочитая Бодлера Гюго, как я, на ее взгляд, поступал столь же неразумно, предпочитая Гюго Бодлеру. Но наши споры неизменно кончались миром. Не помню, чтобы она хоть раз совершила тот распространенный грех, от которого не свободен и я, — стала восхищаться кем-нибудь за счет всех остальных. Она не восхищалась Бодлером, побивая им Гюго или Верлена, нет, она была куда мудрее меня. Я нередко впадал в фанатизм, она — никогда.
Я никогда не забуду Викторию Окампо. Я был никто, никому не известный в Буэнос-Айресе молодой человек, когда Виктория Окампо задумала издавать журнал «Юг» и, к моему удивлению, предложила мне быть одним из соучредителей. Меня в то время просто не существовало, люди видели во мне не какого-то Хорхе Луиса Борхеса, а сына Леонор Асеведо, сына доктора Борхеса, внука полковника Суареса и т. д. А она увидела во мне меня, она разглядела меня, когда я только начинал становиться самим собой, если я вообще кто-то, в чем я иногда сомневаюсь, иногда мне кажется, что я — ваш предрассудок, что это вы меня придумали, и прежде всего меня придумала Франция. Я был в Буэнос-Айресе уэллсовским человеком-невидимкой и только потом получил международную премию{595}
. Тогда за меня отдал здесь голос Роже Каюа, с тех пор меня начали различать и в Буэнос-Айресе, стали отдавать себе отчет в том, что я существую, и всем этим я тоже обязан Виктории Окампо. После черных лет диктатуры того, чье имя я не хочу здесь вспоминать, меня назначили директором Национальной библиотеки, инициатива принадлежала Эстер Семборайн де Торрес и Виктории Окампо. Без них я никогда не оказался бы в кресле Груссака и Мармоля. Сам я не мог себе этого даже представить. Я говорил им: «Чужого желать — свое потерять,Меня просили вспомнить Викторию, так вот, я могу вспомнить (это по-своему занятно), что мы с ней ни в чем не соглашались и, не соглашаясь ни в чем, всегда любили друг друга, потому что это на самом деле большое богатство — иметь возможность с кем-то не соглашаться. Это очень много, и поскольку мы сейчас во Франции, то я хотел бы вспомнить еще одного человека, о котором никогда не забываю, — Пьера Дрие ла Рошеля{598}
. Мы познакомились в Буэнос-Айресе, Виктория его туда пригласила, это был один из ее подарков нашей стране, и вот я помню, как мы ходили по окраинам города. Не уверен, было ли это в Чакарите, на Пуэнте-Альсина или в Барракасе, точно сейчас не помню, но мы вдруг почувствовали себя на краю равнины, вдруг почувствовали ее притяжение. Дома остались за спиной, мы вышли в поле, и Дрие сказал тогда слова, я не встречал их ни в одной книге, а они были тем самым определением равнины, которое мы все, аргентинские писатели, искали, но так и не нашли. Нужно было, чтобы пришел норманн и подарил нам его. Он сказал: «Vertige horizontal»[222], — это замечательная метафора, удачнейшая находка.