– Ка-ак – чужая?! Родился, возростал в Белках и – чужая? За тобой, пустячий фармалей[369]
, только и геройств, что родился да возрос. А потомочки куда ты запропастился? На годок отлучился? И вот до этой минуты вьётся годок?.. До-о-олгий, тюха-матюха, свился годочек. Выдали Белки тебе окончательный расчётушко, распишись в получении. – Не вставая, Головань дотянулся до холодильника и бухнул перед кумом на стол две большевесые кружалки брынзы в целлофановом пакете. – Вот и расчётец весь!– Спасибы, Лизушка, – глухо прошептал старик, в сокровенной бережи притрагиваясь к верхней кружалке. – Спасибко, дочушка…
– Ты как Лизе докладувал? Напоследок своей
брынзы пожевать – можно б и в отход идти?– Говорил… говорил… Отлепись тольке… Репьях…
Было такое, просил старик Лизу, чтоб случаем пригнала домашней брынзы; говорил про брынзу, говорил, абы что говорить к моменту, а на самом деле выкруживало сказать другое, однако старик не настолько высмелел, чтоб и заикнуться про то, про другое; боялся, не станет делать того дочка, на смех не подняла б, а сам таки ж ехал провожать к самолету, взял с собой и побитые в носке топанки[370]
; ещё в Белках сам себе сшил на молодую ногу, всё берёг; хотелось ему, чтоб походили в его топанках в родной хате, вокруг хаты, в саду, на огороде, в поле ("Это всё едино, что я сам побывал бы вдома") и вернули; тогда б он в них уже спокойно мог отойти; в порту распустил молнию на сумке, нагнулся было достать топанки и передать Лизе – не насмелился. "А зря… Оха как и здря! Надо было отдать. Сейчас и мои топанки возвернулись бы из дома…"– Э-э, куме! – перевалившись через стол, Головань тряхнул кума за слабые плечишки. – Ты что это как в воду опущенный!? Никак манит росу пустить? Не-е, куме… Поплакать мы тебе не разогрешим! Мы тебе домашней сливовицы! Сли-во-вицы! – тянул захмелелый Головань, ухая щедро, полно – с пупком! – в стаканы.
Блаженненько раскинув руки, кум отрешённо кивнул:
– Выпьем… – Насильно, мелко улыбнулся. – Выпьем за то, что… – и с близкой тоской во взоре глухо проговорил коломыйку:
– Дойдёт черёд, выпьем и за твою муху, чтобушко лучше топтала. А зараз, куме, – Головань скользом толкался своим стаканом в поднятые навстречь стаканы, – выпьем за то, чтоб моим хлопцам понравилось у нас.
– А чего ж и не понаравиться? Не у тебя ли воз кленовых денег[372]
да месяц праздников?Майской розой легла лесть Голованю на душу.
– Месяцок не месяцок, – засветился молодецкой, томкой радостью Головань, – а не сегодня в обратный путь. Петруся! Иванко! В Вашей воле легковик, шофёрка, – коротко скосил торжественные глаза на Марию. – Поколесите по нашей стороне. Посмотрите, как оно тутоньки живётся-можется. А чтоб… – Головань остановился, давая своим молчанием понять, что скажет нечто важное, – а чтоб не чувствовали Вы себя тут бездомными сиротами, заране я объявляю перед живыми свидетелями… Люди мы простые, открытые. Всё-то у нас наружу… Я не вечный… Туда
только и возьмёшь, что на тебе… Дам я Вам поровну на безбедные карманные расходы, дам почувствовать вкус буржуйской житухи. А там… Я не вечный. Объявляю перед живыми свидетелями, – обвёл рукой со стаканом усталое застолье, – всё своё… недвижь… отписую я, Петрик, тебе. Не в обиде будешь и ты, Иванюшко. Отдарю подарков дорогих… Возле пчёлки в медок… Вот так уж… Вот так уж…Залпом выпил Головань.
Даже не поморщился.
Сел.
Выпили все.
Наступило неловкое молчание.
Никто не знал, о чём и говорить.
Тягучим взором Иван лениво обошёл гостиную, унылую, обставленную старой, поблёкшей мебелью.
«Нянько, нянько! Да у меня кабаны живут в сарайке пороскошней! Откуда взяться твоим дорогим подаркам? Что у тебя за наследство? Вошь на аркане да блоха на цепи?» – и прыснул в кулачок своим пьяным мыслям.
– Вы уж, нянько, – заговорил Иван сквозь неудержимые смешки, что выскакивали из него звонкими камешками из опрокинутого кувшина, – Вы уж извинить мне мой вопрос… Люди мы простые, как Вы говорите… Извинить, завещание у Вас, случаем, не поэтическое?
– То есть?
– То и есть, что одни поэтишки дарят-завещают всем взаподряд небо, звёзды, солнце, луну, дожди, росы, туманы, закаты… Всё раздарили. Всё разбазарили эти винторогие козлы. Профукали даже Крайний Север. Как это, Петёша, у нас поют? – И, напрягшись, дурашливо загудел песню, с последней энергией в такт насаживая по столу кулачишком:
Отец остуженно выпрямился на стуле, сжал зубы – напухли желваки.
– Никакой я не стихошлёпец, Ванко, – смято возразил. – Я… И коли пожелает Петро, я скажу, что ж именно такое оставлю я ему…
– Нет! – примиряюще вскинул Петро громоздкую ладонь. – Отчитываться Вам, нянько, не перед кем. Как порешили Вы, так пускай и бежит.