Но тот же самый Волков, как только до рассмотрения при его участии доходило дело о преступлении против веры, становился просто неузнаваем. С выражением глубокой правоты читал он длинные резолюции об оставлении без последствий жалоб и об отмене вследствие вынужденных прокурорских протестов оправдательных приговоров по делам о еретиках, раскольниках и инославных — или взволнованно, постоянно меняясь в лице и задыхаясь, спорил против моих доводов и докладов в обратном смысле. Всегда мягкий и любезный, он становился резок и несносно упрям, начиная тревожно и подозрительно глядеть по сторонам, как только докладывалось такое дело. Ни в какой угодливости пред министерством юстиции (тем более, что тогда еще и не наступили муравьевские времена) или Победоносцевым его заподозрить было нельзя, и потому его вероисповедная свирепость была мне совершенно непонятна. Он прекрасно писал, умел говорить с большою убедительностью и искренностью и потому был очень опасен, обезоруживая в то же время своим больным видом и очевидными физическими страданиями своего сердца, которое, однако, не страдало нравственно, когда его обладатель проводил теорию Dura lex et lex
[91]Я, однако, нашел оригинальное средство для укрощения фанатического пыла бедного Волкова. Он был чрезвычайно мнителен, принимал встревоженный вид и старался замять разговор, если при нем упоминали о чьей-нибудь смерти. Мы сидели рядом в отделении сената, и когда приближался мой доклад или наступал доклад Волкова по делам о религиозных преступлениях, я начинал рисовать мертвую голову, или скелет с косой в руках, или насыпь с могильным крестом. Волков, бросив недовольный и тревожный взгляд на эти художественные произведения, наводившие на него ужас, не мог уже от них оторваться и, постоянно возвращаясь к ним взором, наконец, говорил мне: «Что это какие вы неприятные все вещи рисуете?» — «Отчего же неприятные? Я уже вам объяснял, что это различные эмблемы смерти, об которой никогда не надо забывать. Ведь и мы с вами, вероятно, скоро отправимся в путешествие, из которого никто не возвращается! Там придется отвечать за каждый лишний вздох и каждую напрасную слезу, которые мы здесь причинили нашими решениями. Вот и теперь придется решать настоящее дело, я себе и напоминаю о смерти. Знаете, как римляне на пирах ставили череп, украшенный розами. Вот и нам бы сюда череп, но только без цветов, а с сенаторским шитьем в том месте, где была когда-то шея». — «Фу! Какая гадость!» — торопливо говорил Волков и, преодолевая себя, старался отвернуться от гипнотизировавшего его изображения. «Прикажете разорвать?» — «Ах, пожалуйста, пожалуйста! Ну, что вам за охота! Вы знаете, как это неприятно на меня действует!»— «А на меня действует неприятно, когда я вижу, что вы — человек добрый и чувствительный — распинаетесь за жестокие приговоры. Вот вам мое художественное произведение в полную собственность!..» Волков нервно надрывал его, задумывался и хотя оставался при своем мнении, но высказывал его в двух словах и не защищал, предоставив мне полную свободу доказывать противное. Да простит мне Эрато мои безобразные рисунки за их добрую цель. В начале девяностых годов Волков умер, но на смену ему по этого рода делам явился сенатор Люце, о котором речь впереди.