— Молчи уж ты, голова! — сердито отозвался кум на замечание молодца. — Мы у судьбы-то в лапах от люльки и по сю пору находимся, так мы ее лучше тебя не в пример понимаем, какая она до нашего брата милостивая… Кум! выпьем с тобой, да не по рюмочке, а по стаканчику, потому скорбит мое сердце. Ох, какая лютая казнь одолела его у меня! Тебе, кум, об этой казни своей прегрде времени не скажу, потому пуще меня ты, пожалуй, винище жрать примешься. Знаю я тебя!
Но я давно уже понял лютую кумову казнь и потому с яростью истого плебея, приученного и, следовательно, привыкшего топить горе в стакане, выжрал стаканище, предложенный мне солдатом, опустил мою голову, послушно склоняющуюся пред всяким несчастьем, и стал по обыкновению прислушиваться к тайному подвальному шепоту, а подвальный шепот на этот раз был таков:
«Иван Петрович! — глухо и печально шептали стены, — знаешь небось ты нашу жизнь-то собачью? Ведь Катька-то у нас задурила… Ведь в степь-то тебя черт понапрасну таскал… Может, она, Иван Петрович, эта самая Катька-то, такой бы женой была верной, да доброй, да умной…»
А солдат в то же время с тщетно сдерживаемым рыданьем говорил молодому парню — нашему собеседнику:
— Выпей и ты, парень! Выпей сразу побольше, потому тебе, паренек, надо час свой великий в полной муниции встретить!
— А я, дяденька, как вы сами изволите знать, — заикнулся было молодой парень, — насчет хмельного ни-ни, то есть, чтобы, то есть, одну каплю когда — ни под каким видом…
— Будет, будет, жених, раздобары раздобарывать! — грозно прикрикнул на него кум, — Сами женихами бывали, знаем поэтому, как это ни капли-то, ни под каким видом… Пей, говорю. И ты, кум, выпей! Повторим мы с тобой, голова, потому мы постарше и знать свое дело завсегда мы должны во всяческой полности.
И действительно, я давно уже знал свое горькое, всегдашнее дело — плакать и пить, и потому я с еще большим азартом повторил громадный стаканище.
— Так-то вот лучше! — проговорил кум, когда вся наша компания хватила по стакану. — Теперь словно бы отлегло маленько — полегче будто бы стало…
— Это точно, что будто полегче безделицу! — вступился молодой парень. — Только, дяденька, вы теперь беспременно меня поддержать должны, потому как это она в любви с ним находится, и как я должен с ней от него под честной венец идти, и мне это теперича вот в какой ясности приставляется — страсть! Сердце у меня от эвтого приставленья во как зажгло!..
— Пей, парень, ежели приставляется! — командовал солдат. — Когда маленечко ополоумеешь, всегда лекше становится. Ну! — прибавил старичина, внезапно озлобляясь, — ежли бы он мне попался когда, искрошил бы я его в мелкие дребезги! Хоронится завсегда, словно знает, что я бы его зубами изгрыз.
— Нет, вот мне бы господь когда-нибудь подал его в ручки ночкой какой-нибудь темненькою, — я бы тово… Прямо скажу: может, с живого-то вряд ли бы и слез, — продолжал мастеровой солдатскую речь.
— А кто это он-то? — спросил я, чувствуя, как горячая кровь обливала сердце мое и душила меня, чувствуя, что и я, даже не в темную ночь, если бы встретился с ним, так с живого тоже вряд ли бы слез с него.
— Он-то кто? — переспросил меня парень. — Афицер один, богатый… А я допрежь ее знал, как на родную мать издали глядел на нее и глазами своими ее любовал… Может, уж года с три той моей великой любови прошло.
В это время за окнами послышался глухой стук московской пролетки — той шикарной, налощенной пролетки, с фордеком, на которых так называемые московские извозчики-лихачи катают барынь, по народному говору, вольного обращения, и вслед за этим стуком в подвал вошла Катя, шурша толстым платьем из черного глясе, сияя дорогой цветистою шляпой и золотыми браслетами на ослепительно-белых и маленьких ручках.
— Банжур, дяденька! — сказала она старому солдату, как-то особенно разухабисто и фамильярно. — Ах, Иван Петрович! — обратилась она ко мне, — какими судьбами?
— Дитя мое, дитя мое! Что ты с нами, с горемычными, сделала? — ответил я с громким плачем пьяного, и следовательно, необыкновенно тонко чувствовавшего сердца.
Потом я уже ничего не помню о той крутой каше, которая варилась в это время в подвале.
— Акулина! Акулина! — кричал, как мне помнится, мой кум. — Бежи скорее за причтом, — я уж всем им говорил, какая у нас история… А вы держите крепче, а то вывернется, ускачет.
— Ты опять тут, ты опять пришел! — кричала Катя, очевидно было и для меня пьяного, на молодого мастерового. — Я ведь сказала тебе, что не пойду за тебя.
— Рази лучше скверной девкой-то быть! — кричал, в свою очередь, мастеровой. — Опомнись, Катя, опомнись!.. Ведь они над нашим братом потешаются только, господа-то…
— Иван Петрович! — громко кричала мне Катя, — заступитесь за меня: не давайте меня благословлять, сироту, поневоле… Будьте свидетелем: не хочу я за него идти…
Но я уже не мог быть свидетелем для Кати в том, что ее благословляют поневоле за немилого замуж, по многим причинам, из которых самые главные были следующие: