— Я, бабушка, ей-богу, ничего… Он это из ненависти — учитель-то. Он говорит: «У твоего отца пчел много, отчего он мне меду не везет? Я, говорит, тебя проберу…»
Грозно привставала тогда Маслиха с своего дощатого сиденья, устроенного перед ее тележкой, в одну сплошную дугу сморщивала свои густые брови и, посадивши на свое торговое место маленькую внучку, принималась шагать прямо к духовному училищу, что красовалось на Большой Московской улице золотою вывеской и семью старинно узорчатыми окнами. Адский гам, всегда царивший в этом доме от кипения трехсот молоденьких, всеми возможными обстоятельствами направляемых на всегдашний крик и буйство жизней, немного утихал, как скоро некоторые кудлатые головы, созерцавшие из окон однообразное течение уездно-городского дня, примечали, что течет Маслиха, и течет не куда-либо, а в училище.
— Тс-с, ребята! — принимались выкрикивать тогда эти головы, бегая по коридору и классам. — Тише! Маслиха к нам приближается, грядет, аки тать ночной. Вот она распечет теперь живодеров, — достанется всем сестрам по серьгам…
И точно: Маслиха, как бы туча какая, прямо приближалась к смотрительской квартире, находившейся на училищном дворе. Подошедши к двери, она обыкновенно громко сморкалась, подавая тем как бы некоторый трубный сигнал, извещающий, что, дескать, иду на вас…
— Гляньте, гляньте, ребята! — сдержанным шепотом шипели оборванцы, украдкой выглядывая на старуху. — Уж сморкается. Вишь, как громко сморкается, значит, сердита; значит, она им потачки не даст… Чудеса! Как это она их не боится! А? Простая мещанка, старуха, — не боится? Ведь они все чины получили, и она их ругательски ругает… При тятеньке однажды случилось, как самого смотрителя позорила.
— Варвар! Тиран! — начинала Маслиха отделывать смотрителя, сердито вваливаясь в его залик. — Что у тебя твои палачи с маленькими ребятишками делают? А? Скажи-ка ты мне: можно разве спины-то им прутьями, словно полюшко, вспахивать? Кровопийцы! Велит тебе разве так поступать царский закон?
— Не твое дело, бабушка, не твое дело! Что ты не в свои дела суешься?
— Нет, в свои! — настаивала Маслиха. — Нет, мое дело за невинное дитя заступиться. Я тебе это сейчас доподлинно покажу, что мои это дела. Позови-ка сюда Фалалея Славореченского, какой второклассников учит, сейчас ты мне сюда предоставь его, носастую шельму, я ему песенку пропою; а то он за ребячьими слезами давно небойсь песен-то не слыхал…
— Давно у тебя, носарь ты проклятый, струпья-то на спине зажили? — спрашивала бабушка у Фалалея Славореченского, который неизбежно представал пред ней, как лист перед травой. — Али, может, еще и не зажили? Ты вспомни, сколь они сладки, струпья-то эти! Вот тебе, Фалалей Ильич, мое последнее слово: уймись! Ежели не уймешься, убей мою душу господь бог, ежели я совру тебе! Знаю я, куда ты темною ночью шастаешь, через какие плетни ты, длинноногий, перешагиваешь… Стыдись, дура набитая, что старуха тебе такие слова говорит! Так я на свои вдовьи деньги Тучковым ребятам полштофа куплю, а там уж ты сам знаешь, как Тучки с вашим братом, ночным шатальщиком, расправляются… Донесут до больницы али нет, одному батюшке отцу небесному про то ведомо!.. Грех в муках твоих али, может, и в живота лишении, — так уж и быть! — беру на свою старую душу… А не захотят ребята об тебя, об паскуду, рук своих молодецких марать, — продолжала Маслиха, все больше возвышая свой громкий голос, — так я его преосвященства из губернии дождусь. Как пойдет отец святой в собор, так я сейчас за коленочки его обойму, все их слезами моими оболью и прошение ему на тебя — на аспида… Вот ей-богу же так!..
И надолго затихал после такой бури учитель Фалалей Славореченский; зато по всем этим бесчисленным селам двух уездов не было ни одной принадлежащей духовному лицу избы; где не знали бы про Маслиху и где бы в то же время не были ей должны нескольких грошей за сына, внука, племянника и т. д.
Все, говорю, знали городскую бабку-торговку в этих убогих дьячковских избах, в этих поповских и дьяконских горницах, всеми мерами старающихся походить на более или менее светлые мещанские горницы и никаким манером не походящих на них, — и когда в них раздавался плач семейства о малом ребенке, отправляемом в школу к чужим людям с двугривенным наличного капитала и пудовым мешком ржаной муки, отец и глава этой избы, по опыту знающий, что с двугривенным и мешком муки далеко не уедешь, в числе многоразличных наставлений непременно говорил сыну и такую вещь: