«Еще исстари благопопечительное и благомудрое… но врагам нашим — супостатам никогда не восторжествовать над нами, потому что, во-первых, мы русские, во-вторых… в-третьих, уповая и надеясь, не постыдимся…»
— Этак-то, пожалуй, не позвончей ли еще ихнего будет? — сказал наконец сочинитель, самодовольно улыбаясь и награждая себя за свое бдение зараз двумя рюмками.
«А что касается до „Столичных ведомостей“, то, при всем моем рвении, поселяне нашего прихода покупать их не согласились, ибо не просвещенны, потому я самолично отправил их на хранение, впредь до обратного востребования, в колокольный чулан, где они будут находиться в полной безопасности и чистоте, а то у меня ребят много, пожалуй изорвут как-нибудь или замарают. Имея честь донести о сем, повергаю себя к стопам ног ваших» и проч.
В то же время, как дьячок дописывал свою отповедь, один сосед-помещик во весь дух мчался на своих лошадях в уездный город с жалобой к благочинному на дьячка Вифаидского в тех смыслах, что якобы Вифаидский хотя за болезнью своего священника и состоит исправляющим должность сельского разгоняевского наставника, но в газете ничего не смыслит и что, по всем правам, ее следовало получать ему — недорослю из дворян Ореховнику, что он, Ореховник, и повергает на благоусмотрение высшего начальства…
БЕСПЕЧАЛЬНЫЙ НАРОД
В одной из своих крайних улиц Петербург воздвиг гигантские чугунные ворота{40}
с грозными воинами в полном боевом вооружении.Обомшели и заржавели теперь старые ворота, грозные очи воинов, стороживших их, закрыты навеки, и хотя, как подобает героям, герои ворот сохранили еще свои угрожающие позы, показывая всем четырем сторонам божьего мира острые бердыши и долгомерные копья, но, счастливо минуя все эти боевые ужасы, бешеным, неудержимым и ни на минуту не прерывающимся потоком и в Петербург и из Петербурга мчится деятельная жизнь, заливая своими тревожными полчищами одичалые пространства, с каждым днем все далее и далее оттесняя куда-то вдаль царившую в них тишину и поселяя вместо нее громкий гул человеческой деятельности…
Несколько лет тому назад, случайно наткнувшись на это место, я ужасно полюбил его, потому что тут я впервые увидал эту грандиозную битву, которую ведут люди с пустынями.
С каждым годом под мощной и терпеливой рукой человека сглаживаются волнистые хребты пустыни, от жаркого дыхания рабочих масс высыхают болота, — и эта зеленая куга и высокие камыши, которые столько лет в таком красивом сне раскачивались над водами, скрывая их никому не ведомые тайны, беспомощно упали теперь пожелтелые — и гниют…
Свои дремучие, вековые леса пустыня тоже с каждым днем все больше и больше отводит куда-то назад, — должно быть, ищет позицию, где бы она с успехом могла дать врагу-человеку генеральную битву.
А между тем с каждым уступленным пустынею шагом человек делается все дерзче и дерзче. Вот неподалеку от шоссе вместо тех непроходимых топей, которые несколько лет тому назад так ревниво были укрываемы сумрачными дубравами, зеленеют уже веселые, на далекое пространство раскинувшиеся равнины. С них, вместо их недавнего вечного молчания, на шоссе слышатся громкие крики быстро передвигающихся войск, грохот барабанов и треск ружейной пальбы, а по самому шоссе, проложенному в прибрежных трясинах, неугомонно тянутся суетливые толпы различного народа, слитым гвалтом своих разговоров оглушая и прогоняя из пустыни всякую жизнь, исключительно населявшую ее прежде…
Шатаясь много лет по изображаемой местности, мне часто приходилось отдыхать в какой-нибудь лесной глуши, где почти на виду у меня, в прикрытом высокими порослями болотце, крякали и плескались дикие утки. Дым моей папироски и шорох нисколько не пугал их. Пушечные выстрелы, раздававшиеся с соседнего учебного поля, только на секунду тревожили их, заставляя приподнять пестрые головки и беспокойно крякнуть, что не случилось ли, дескать, поблизости чего-нибудь такого, что обыкновенно заставляет птицу расправлять свои всегда готовые к полету крылья.
«Ничего, ничего! — раздавался успокаивающий ответ вожаков утиной стаи. — Это так… не по нас. Это очень далеко отсюда», — и после этого лесная дебрь опять предавалась своему царственному молчанию, которое ничуть не нарушалось ни бульканьем и всплесками птиц, гонявшихся за болотными насекомыми, ни гуденьем шмелей и мух, обильно роившихся над тинистой почвой.