— Ты забываешь о главном, о боеспособности! Армия — это не богадельня! Командиру полка и даже дивизии — полковникам! — подчеркнул Володька, — после пятидесяти пяти в армии не место, а капитану тем более! Тут даже нет предмета для разговора!
Он решительно поднялся, надел фуражку, козырнул и, не проронив больше ни слова, ушел — поехал к Аделине. Свойственные ему безапелляционность и жесткость задели, полагаю, не только меня, но и Мишуту, и Коку. Мы молча допивали пиво, и, почувствовав наше настроение, Кока примиряюще сказал:
— Не надо, братцы, усложнять. Все образуется! Найдет себе бабенку по зубам, с коровкой и огородом, и будет раскладывать пасьянсы и жить в свое удовольствие. Много ли ему надо?..
И теперь, сидя в кресле у окна, я не мог не думать об Арнаутове и пытался представить себе его будущее — Кокин вариант с коровкой и огородом представлялся мне нереальным, но ничего другого — хоть убей! — не придумывалось. Поглощенный размышлением, я забылся и не заметил, что черешен на блюдце уже нет и Габи молча смотрит на меня. На часы я глянул машинально и подскочил: было около шести.
— Ком! — велел я Габи. — Шнель!
— Гиб мир! — попросила она, вылезая из кресла и указывая на черешни, оставшиеся на дне банки. — Гиб!
Я быстро вывалил ей в блюдце все ягоды, приговаривая: «Шнель, шнель! Давай!»
Бархоткой в который уж раз я быстро прошелся по сапогам, надев гимнастерку, затянул ее в поясе широким офицерским ремнем, взял кофр с пластинками и Кокину фуражку. Тем временем Габи переложила все ягоды из блюдца себе в карман и опять протянула мне мокрую от компота ладошку:
— Зигаретен!
Это опять была всего лишь уловка, и после моего отказа она теперь, по обыкновению, наверняка бы потребовала сахар, как это делала почти каждый день, два-три кусочка я, разумеется, мог ей дать, но сейчас я спешил, и она меня начала уже раздражать.
— Ком! — закричал я, сделав свирепое лицо и намеренно дергая щекой, как это бывает у контуженых. — Ауфвидерзеен! Шнель!
Как и следовало ожидать, она обиделась: поджала губы, накуксилась, опустила глаза и, заложив руки за спину, какие-то секунды, очевидно, соображала, расплакаться ей или не надо, — в свои четыре с половиной года она была на удивление хитрющей бестией. Затем, надумав, подняла голову и посмотрела на меня холодно, с оскорбленным достоинством, как женщина, которая уходит решительно и навсегда, потом облизала сладкую от компота ладошку, отвернулась и пошла к двери. Я выскочил на балкон — Арнаутов по-прежнему сидел за столом у окна, в задумчивости раскладывал пасьянс «Наполеон» и вполголоса, как бы про себя, медленно растягивая слова, но с тихой грустью напевал:
Погруженный в свои мысли, он не слышал, как я вошел. Когда он допел, я кашлянул и негромко позвал: — Товарищ капитан! Пора, по коням! Поехали!
Вечер в Левендорфе
1. По дороге в Левенндорф
Я так размечтался и так был занят своими мыслями, что с опозданием сбросил скорость и плохо вписался в поворот: колесо коляски выскочило на обочину и неслось, летело по кромке травы, еще секунда, и мы бы оказались в кювете. Арнаутов крикнул: «Вася! Смотри!», но я и так в последнее мгновение справился с управлением, и мы снова мчались по темному, ровному как зеркало немецкому асфальту, и от ожидания знакомства с Натали, от ожидания чего-то крайне важного, большого и неповторимого, предназначенного мне в этот вечер, приятно замирало сердце и все во мне радовалось и пело.
«Только раз бывают в жизни встречи, только раз судьбою рвется нить, только раз в холодный зимний вечер мне так хочется любить...»
День был не зимний и не холодный, а летний и теплый, и потому я без труда непроизвольно заменил слова в романсе и напевал про себя сначала «в весенний теплый вечер», а потом «в победный майский вечер». «Воины-победители», «победа» и «победный» в мае сорок пятого были, пожалуй, самые употребительные слова в газетах, по радио и на политинформациях, они были на слуху у всех, и каких-либо способностей или сообразительности для такой замены не требовалось, но я радовался тому, как складно перефразировал.
В этот час, забыв об утренней неудаче с отборочным смотром, я был доволен собой, жизнью и человечеством, меня радовало буквально все. Я вспоминал Кокино напутствие: сказано было грубо и с явным преувеличением («все, что шевелится»), но по сути, надо полагать, верно, и потому это наставление мне следовало воспринимать как руководство к действию...