Чтобы Мария перестала из-за этого волноваться, я задал ей вопрос, как ей нравится поведение Ниссона Бернара… «Ой, прежде, если б мне рассказали про такие вещи, я бы ни за что не поверила. Только здесь я про это и узнала. – И тут она заткнула за пояс Селесту по части глубины мысли: – В жизни чего только не бывает – всего не узнаешь, понимаете?» Чтобы переменить разговор, я начинал рассказывать о моем отце, неутомимом труженике. «Ой, есть такие люди, которые совсем для себя не живут, не дают себе ни одной минутки свободной, не позволяют себе никаких удовольствий, все, все – для других. У таких людей своей жизни нет – они
Этот портрет, в котором было так мало сходства с оригиналом, подавлял меня, и я умолкал; Селеста считала, что это тоже хитрость: «Ох уж этот лобик – такой, кажется, невинный, а чего только в себе не таит; щечки милые, свежие, как миндаль, ручки мягкие, как шелк, ногти – коготки» – и так далее. «Ой, Мария, посмотри, с каким сосредоточенным видом он пьет молоко, – при взгляде на него невольно хочется стать на молитву. Какая серьезность! Вот бы его сейчас сфотографировать! Совсем еще дитя. Оттого, наверно, у вас и сохранился такой нежный цвет лица, что вы пьете молоко? Ах, до чего ж он еще молод! Ах, до чего ж у него красивая кожа! Вы никогда не состаритесь. Вы счастливый, вам ни на кого не придется поднимать руку, у вас повелительный взгляд. Ну вот, уже и рассердился! Вскочил, вытянулся во весь рост, ну прямо статуя!»
Франсуаза была очень недовольна тем, что эти две, как она их называла, «обольстительницы» приходят ко мне и ведут такие разговоры. Директор, вменявший в обязанность своим служащим следить за всем, происходит в отеле, сделал мне даже серьезное замечание, что проживающим не подобает болтать с находящимися на поручениях. Я же ставил моих «обольстительниц» выше всех дам, проживавших в отеле, но так как я был уверен, что директор меня не поймет, то ничего ему не ответил, а только рассмеялся. И сестры по-прежнему меня навещали. «Посмотри, Мария, какие у него тонкие черты лица. Безукоризненно сделанная миниатюра, красивей самых драгоценных, какие только можно увидеть на витрине. А движения! А уж слушать его можно день и ночь».
Для меня оставалось загадкой, каким чудом иностранке удалось взять их с собой: они огулом ненавидели всех англичан, немцев, русских, итальянцев, всю эту чужеземную «шантрапу», а любили только французов, да и то не всех. В их лицах было столько от влажной податливости их родных рек, что, стоило при них заговорить о ком-либо из иностранцев, проживавших в отеле, у Селесты и у Марии, повторявших его слова, лица становились как у него, рот как у него, глаза как у него – хотелось запечатлеть это поразительное актерское мастерство. Селеста, притворяясь, будто она только пересказывает то, что говорил директор или кто-нибудь из моих приятелей, ухитрялась искусно вставлять от себя в свой рассказец отдельные выражения, в которых проступали все недостатки Блока, председателя суда и пр. Отчет о самом обыкновенном поручении, которое она по своей услужливости взялась исполнить, превращался у нее в неподражаемый портрет. Сестры никогда ничего не читали, даже газет. Как-то раз они увидели у меня на кровати книжку. Это был сборник чудесных стихов малоизвестного поэта Сен-Леже Леже.[209]
Селеста прочла несколько страниц и обратилась ко мне с вопросом: «А вы уверены, что это стихи, а не загадки?» Конечно, для человека, выучившего в детстве только одно стихотворение: «Под луной вся сирень отцветает», переход был чересчур резок. Мне сдается, что их упорное нежелание чему-нибудь учиться отчасти объяснялось нездоровым климатом их родных мест. А между тем они были не менее талантливы, чем иные поэты, но только скромнее многих из них. Если Селеста говорила что-нибудь удивительно оригинальное, а я, хорошенько не запомнив, просил ее повторить, она клялась, что забыла. Они никогда бы не прочли, но и не написали бы ни одной книги.