Но вскоре сезон оказался в полном разгаре; каждый день стали появляться новые приезжие, а что касается внезапно участившихся прогулок, которыми сменилось пленительное для меня чтение «Тысяча одной ночи», то тут была причина, не имевшая ничего общего с удовольствием и отравлявшая их все. Пляж был теперь полон девушек, а так как мысль, внушенная мне Котаром, не стала для меня, правда, источником новых подозрений, но сделала меня болезненно чувствительным к этого рода вещам и настолько осторожным, что подозрениям я даже не давал возникать, — то, едва только в Бальбек приезжала какая-нибудь молодая женщина, мне уже становилось не по себе, я предлагал Альбертине прогулки в самые далекие места, чтобы ей не удалось познакомиться с новоприбывшей. И, насколько это было возможно, даже заметить ее. Разумеется, я еще больше опасался тех, которые обращали на себя внимание своими сомнительными нравами или имели дурную репутацию; я старался уверить мою приятельницу в том, что эта дурная репутация ни на чем не основана, является следствием клеветы, при этом, быть может, сам не отдавая себе отчета в моих подозрениях, из страха, еще полуосознанного, что она будет искать сближения с развратной женщиной, или будет жалеть о невозможности сблизиться с ней из-за меня, или что, в силу этого множества примеров, она решит, будто порок столь распространенный не заслуживает осуждения. Отрицая наличие его в каждом отдельном случае, я стремился доказать, что сапфизм не существует вовсе. Альбертина разделяла мою точку зрения, состоявшую в том, что я не желал верить в пороки той или иной женщины: «Нет, я думаю, что это только стиль, который она хочет себе придать, что это — для стиля». Но иногда я уже почти начинал жалеть, что защищал невинность, ибо мне не нравилось, что Альбертина, прежде столь строгая, считает, будто этот «стиль» является чем-то настолько лестным, настолько привлекательным, что женщина, чуждая подобных вкусов, может стараться производить совсем обратное впечатление. Мне хотелось бы, чтобы ни одна женщина не приезжала больше в Бальбек; я дрожал при мысли, что теперь настал приблизительно тот срок, когда г-жа Пютбю должна была приехать к Вердюренам, что ее горничная, пристрастий которой Сен-Лу от меня не утаил, сможет, гуляя, забрести на пляж и, если в тот день меня не будет с Альбертиной, попытается совратить ее. Так как Котар не скрыл от меня, что Вердюрены очень дорожат знакомством со мной и дорого бы дали, лишь бы я стал их посещать, но при этом, по его словам, не желают показывать вида, будто они за мной гоняются, я уже спрашивал себя, не удастся ли мне, с помощью обещаний привести к ним в Париже всевозможных Германтов, добиться от г-жи Вердюрен того, что под каким-нибудь предлогом она предупредит г-жу Пютбю о невозможности ее дальнейшего пребывания здесь и заставит ее уехать поскорее. Несмотря на эти мысли, а также потому, что меня главным образом беспокоило присутствие Андре, успокоение, которое дали мне слова Альбертины, в слабой мере еще давало о себе знать, — я знал, впрочем, что вскоре буду менее нуждаться в нем, так как Андре вместе с Роземондой и Жизелью предстояло уехать почти в то самое время, когда все начинали съезжаться в Бальбек, и что с Альбертиной ей осталось провести всего несколько недель. К тому же в течение их Альбертина все свои слова, все свои действия подчиняла как будто одной цели — уничтожить все подозрения, если я еще не освободился от них, или не дать им воскреснуть. Она устраивалась таким образом, что никогда не оставалась наедине с Андре, при возвращении домой всегда настаивала на том, чтобы я проводил ее до самых дверей, а если мы собирались идти гулять — на том, чтобы я за ней зашел. Андре, со своей стороны, прилагала такие же старания и как будто избегала видеться с Альбертиной. И это явное сообщничество было не единственным признаком того, что Альбертина, верно, сообщила своей приятельнице о нашем разговоре и обратилась к ее доброте с просьбой помочь успокоить мои нелепые подозрения.