В каких-нибудь полтора года после смерти мужа в жизни Ковалевской произошло много важных событий, она зажила новой жизнью, и ей казалось, как она сама писала Миттаг-Леффлеру, что прошло целое столетие. Немудрено, что при таких условиях скорее, чем при всяких других, зажила немного ее глубокая рана и несколько успокоилась совесть. Она расцвела в полном смысле этого слова, помолодела и похорошела, сняла свое черное платье, которое к ней ужасно не шло, стала носить светлые цвета – к ним она всегда питала большое пристрастие – и начала вообще «причесываться к лицу» и обращать внимание на свою наружность. Это у нее всегда служило признаком отдыха и довольства жизнью; грустное выражение лица совершенно исчезло, а вместе с ним прошло смущение, бросавшееся в глаза год тому назад. В эту вторую зиму в Стокгольме Ковалевская, можно сказать, вошла в жизнь окружавшей ее новой среды; лекции свои она уже читала по-шведски и представляла собою центр прогрессивной партии в столице. В это счастливое время своей жизни она была необыкновенно оживлена, остроумна, очаровывала всех и каждого и сама относилась ко всем и ко всему с величайшим интересом.
Ковалевская всегда отличалась физической неловкостью: в России она не умела ни ездить верхом, ни кататься на коньках, но никогда и не жалела об этом. В Швеции, окруженная людьми весьма искусными во всяком виде спорта, она почувствовала сильное желание исправить недостатки своего телесного воспитания. Тотчас после лекций в университете она обыкновенно отправлялась с Миттаг-Леффлером и его сестрою, госпожою Леффлер-Эдгрен, на каток, а вечером этих неразлучных друзей можно было встретить в манеже. Ковалевская то разговаривала о математике с Миттаг-Леффлером, то пускалась в рассуждения о психологии с его сестрою, но ей не везло ни в верховой езде, ни в катанье на коньках, хотя она и тому, и другому предавалась с большим увлечением и гордилась успехами в этом деле, по словам друзей, больше, чем своими научными заслугами. И это, по-видимому странное, явление легко объяснимо. Мы говорили уже, что Ковалевская страдала излишней трусливостью, нервностью, которую ей, разумеется, во что бы то ни стало хотелось победить. Все это было непонятно шведам, не знавшим всех условий детства Ковалевской и причин развития этого страха, на которые мы указывали. Сесть на лошадь или очутиться на катке было великой победой для Ковалевской, и эта победа приводила ее в восторг.
О своей жизни в Швеции она сама писала в Берлин следующее:
1. Прежде всего я должна была позаботиться о своих трех лекциях в неделю на шведском языке. Я читала алгебраическое введение в теорию Абелевских функций; повсюду в Германии лекции эти считаются самыми трудными. У меня чрезвычайно много слушателей, и все они остаются мне верными, за исключением двух-трех.
2. Я в этот промежуток времени написала небольшой математический трактат, который намереваюсь на днях отправить к Вейерштрассу с просьбою напечатать в журнале Боргарда.
3. Я пишу с Миттаг-Леффлером большую математическую статью и в то же время занимаюсь журнальной работой. До сих пор напечатана только одна из них: «Из моих личных воспоминаний».
В то же время Ковалевская весело сообщала, что принимает участие во всех празднествах и собирается торговать на одном базаре, устраиваемом стокгольмскими дамами в пользу народного музея. При этом ей удалось оказать услугу своей живой фантазией: она предложила устроить цыганский табор с русским самоваром и т. д.
По всему видно было, что ей, тридцатичетырехлетней женщине, новы были «все впечатленья бытия». До того времени она жила жизнью взрослой женщины только урывками, и большей частью ей приходилось вести студенческий образ жизни в Берлине и в Париже. Да и в России она очень недолго жила в своем доме, принимала гостей, посещала театры. Вскоре дела пошли плохо; Ковалевским пришлось смириться и вести уединенную жизнь. К тому же после рождения дочери Ковалевская проболела всю зиму. Ей всё приходилось кочевать, готовиться к будущей деятельности и как бы ожидать суда и приговора. В Стокгольме она впервые почувствовала почву под ногами, главная цель ее была достигнута, и она могла дать простор всем склонностям своей разнообразной природы и живого темперамента.