Бина открывает рот и закрывает его. Она не столько удивлена, сколько заинтересована, по-терьерски вгрызаясь в информацию, хрустя ее кровавым суставом. Ландсману видно, как ей нравится теребить зубами сообщение. Но Ландсману знакомо и это выражение усталости в ее глазах. Бина никогда не потеряет профессионального аппетита ко всяческим людским историям, скручивая обратным ходом нить в лабиринте, идя от финального взрыва жестокости к первой ошибке. Но и шамесы порой устают от этого голода.
– И что сказал ребе? – Она отпускает дверную ручку с выражением неподдельного сожаления.
– Он немного расстроился.
– Он удивился, как думаешь?
– Не особенно, но я не понимаю, что это значит. Вероятно, парень катился по наклонной уже давно. Допускаю ли я, что Шпильман всадил пулю собственному сыну? Теоретически – конечно. И вдвойне под подозрением Баронштейн.
Ее сумка падает на пол со звуком рухнувшего тела. Она стоит и поводит плечом, разминая его. Ландсман мог бы предложить ей помощь, помассировать, но воздерживается.
– Полагаю, мне следует ожидать звонка, – говорит она. – От Баронштейна. Как только на небе проклюнутся три звезды.
– Знаешь, я бы не слишком прислушивался, когда он будет разливаться, как, мол, потрясен тем, что Мендель Шпильман сошел со сцены. Возвращение блудного сына радует всех, кроме того, кто спит в его пижаме.
Ландсман пригубливает кофе, ужасно горький и приторный.
– Блудного.
– Он был удивительный ребенок. В шахматах, в Торе, в языках. Я слышал историю, как он излечил рак у женщины, не то чтобы я поверил, но думаю, что в мире черных шляп о нем немало историй ходит. Что он, возможно, цадик ха-дор, знаешь, кто это такой?
– Немного. Да. В любом случае я знаю, что это значит, – говорит Бина; ее отец Гурий Гельбфиш – человек ученый в традиционном смысле, и он расточил определенную порцию знаний на свое единственное дитя, девочку. – «Праведнейший человек в поколении».
– Говорят, что эти ребята, эти цадики, являются один на поколение уже пару тысяч лет как, правильно? И сидят себе молчком. Ждут, когда придет их время или мир станет готов или, как порой говорят, когда время совсем сорвется с катушек и настанет полный трындец. О некоторых мы слышали. Большинство не высовывается. Я думаю, вообще-то, что цадиком ха-дор может быть любой.
– Он был презрен и умален пред людьми, – говорит или, скорее, цитирует Бина. – Муж скорбей, изведавший болезни.[37]
– Вот и я говорю, – отзывается Ландсман. – Кто угодно. Бродяга. Ученый. Наркоман. Даже шамес.
– И так может быть, наверно, – кивает Бина. Она мысленно прочерчивает путь от чудодейственного дитяти вербовского ребе до убитого наркомана в ночлежке на улице Макса Нордау. В такой траектории она, кажется, не видит ничего удивительного, и это ее печалит. – Так или иначе, хорошо, что это не я.
– Ты больше не хочешь спасать мир?
– А что, раньше я хотела его спасать?
– Мне кажется, да.
Она обдумывает и это утверждение, потирая нос, пытаясь вспомнить.
– Наверно, я это переросла, – говорит она, но Ландсман ей не верит.
Бина всегда хотела спасти мир. Просто она позволила миру, который хочет спасти, усохнуть, и вот теперь он мог уместиться в шляпе одного отчаявшегося полицейского.
– Теперь все это для меня пустой звук, – добавляет она.
Она могла бы уйти со сцены на этой реплике, но остается еще на пятнадцать секунд неспасенного времени, прислонясь к дверному косяку, и наблюдает, как Ландсман сражается с потертыми концами пояса от халата.
– Что ты собираешься сказать Баронштейну, когда он позвонит?
– Что ты превысил полномочия и что я вызову тебя на ковер. Соберу дисциплинарную комиссию. Может, тебе придется временно сдать жетон. Я постараюсь с этим побороться, но, учитывая, что вот-вот явится шомер из похоронного общества Спейд, чтоб ему пусто было, у меня мало пространства для маневра. Как и у тебя.
– Ладно, ты меня предупредила, – говорит Ландсман. – Считай, я предупрежден.
– И что ты собираешься сделать?
– Сейчас? Сейчас я хочу выпытать что-нибудь у матери. Шпильман сказал, что они не слышали про Менделя много лет и не говорили с ним. Но по определенным причинам я не склонен ему верить.
– Батшева Шпильман. Это будет непросто, – говорит Бина. – Особенно для мужчины.
– Верно, – тоскливо признается Ландсман.
– Нет, – говорит Бина. – Нет, Мейер. Даже не думай. Ты сам по себе.
– Она будет на похоронах. Все, что тебе придется…
– Все, что мне придется, – говорит Бина, – это держаться подальше от шомеров, прикрывать зад и постараться еще два месяца, чтобы мой зад остался цел.
– Я бы с радостью прикрыл твой зад, – замечает Ландсман, – хотя бы ради прошлого.
– Одевайся, – говорит Бина. – И сделай себе одолжение. Уберись здесь. Посмотри на эту свалку. Не могу поверить, что ты можешь так жить. Г-ди, тебе не стыдно?