– Еще один Зильберблат херов, – хрипит он. – Все они одинаковы.
Он замерз. Он подумывает, а не войти ли в «Биг-Махер», но вонь попкорна останавливает его. Отвернувшись от зияющих дверей, он возводит глаза к высоким холмам и сопкам за ними, почерневшим от лесов. Потом садится на снег. Потом ложится. Это удобно и приятно, и приятен запах прохладной пыли, и он закрывает глаза и засыпает, втискиваясь в удобную черную дырочку в стене гостиницы «Заменгоф», и впервые в жизни клаустрофобия его не беспокоит, ни капельки.
22
Ландсман держит на руках младенца. Младенец плачет, без всяких на то печальных причин. От его стенаний сердце Ландсмана приятно сжимается. Ландсман с удовольствием осознает, что у него на руках толстенький красивый сынок, благоухающий вафлями и мылом. Он сжимает пухлую ножку, прикидывает на руках вес маленького дедушки, одновременно ничтожный и значимый. Он поворачивается к Бине, чтобы сообщить радостную новость: все было ошибкой. Вот же их сын. Но Бины нет, сказать некому – только в ноздрях память о дожде на ее волосах. И он просыпается и понимает, что плачущий младенец – это Пинки Шемец, протестующий против замены подгузника или чего еще. Ландсман моргает, и мир вторгается в него шелкографией обоев на стене, а сам он выдолблен, как в первый раз, как при потере сына.
Ландсман лежит на постели Берко и Эстер-Малке, на стороне Берко, лицом к стене с пейзажем сада где-то на Бали и непугаными птицами. Кто-то его раздел до трусов. Он садится. Кожа на затылке саднит, а потом струна боли натягивается туже. Ландсман поглаживает место ранения. Пальцы наталкиваются на повязку – скукоженный прямоугольник марли и пластырь. Окружает его подозрительная безволосая область на скальпе. Воспоминания накладываются одно на другое с шлепающим звуком, словно свежие снимки со сценами убийства, выплюнутые аппаратом смерти доктора Шпрингера. Веселый санитар, рентген, укол морфия, надвигающийся кусок ваты, смоченной бетадином. А перед этим – свет уличного фонаря, обнажающий белый исполосованный винил потолка в машине «скорой помощи». Пурпурный снег. Кишки наружу, источающие пар. Шершень у самого уха. Красный фонтан изо лба Рафи Зильберблата. Дырчатая шифровка на пустом протяжении штукатурки. Ландсман так резко дает задний ход от воспоминаний о случившемся на парковке «Биг-Махера», что врезается во сне прямо в застарелую му́ку потери Джанго Ландсмана.
– Горе мне, – говорит Ландсман.
Он вытирает глаза. Он бы пожертвовал железой, еще каким-нибудь несущественным органом за папиросу. Дверь спальни открывается, и входит Берко, держа почти полную пачку «Бродвея».
– Я говорил тебе когда-нибудь, что я тебя люблю? – спрашивает Ландсман, зная прекрасно, что никогда не говорил.
– Слава б-гу, никогда, – отвечает Берко. – Я достал их у соседки, у Фридовой подруги жизни. Сказал ей, что это конфискация.
– Я безумно благодарен.
– Учтем наречие.
Берко заметил еще, что Ландсман плакал, одна бровь вздыблена, свесилась, словно скатерть со стола.
– С малышом все в порядке? – спрашивает Ландсман.
– Зубки.
Берко снимает пальто с крюка на двери спальни. Там же на вешалке висит и вся одежда Ландсмана, выстиранная и вычищенная. Берко шарит в заднем кармане Ландсмановой куртки и возвращается со спичками. Подходит к кровати и протягивает папиросы и спички.
– Не могу со всей честностью утверждать, – говорит Ландсман, – что я понимаю, зачем я здесь.
– Это была идея Эстер-Малке. Учитывая, как ты относишься к больницам. И они сказали, что нет необходимости там оставаться.
– Садись.
Но стула в комнате нет. Ландсман подвигается, и Берко садится на край кровати; пружины матраса тревожно скрипят.
– Тут и правда можно курить?
– Нет, конечно нет. Иди кури в окно.
Ландсман вылезает из кровати, вернее, переваливается через ее край. Когда он поднимает бамбуковую штору на окне, то, к своему удивлению, видит, что идет дождь. Запах дождя влетает через два дюйма щели открытого окна, объясняя запах Бининых волос во сне. Ландсман смотрит на парковку многоэтажки и замечает, что снег растаял и смыт дождем. И что-то не то со светом.
– Который час?
– Четыре тридцать… две, – отвечает Берко, не глядя на часы.
– А что за день?
– Воскресенье.
Ландсман распахивает окно и свешивается левой ягодицей с подоконника. Дождь падает на его недужную голову. Он закуривает папиросу, глубоко затягивается и силится решить, волнует ли его полученная информация.
– Давненько я так не делал, – говорит он. – Проспать весь день.
– Наверно, тебе было необходимо, – заключает Берко рассеянно. Искоса зыркает на Ландсмана. – Это Эстер-Малке стянула с тебя штаны, кстати. Просто чтобы ты знал.
Ландсман стряхивает пепел за окно.
– Меня подстрелили.
– По касательной. Говорят, что-то вроде ожога. Даже швы не наложили.
– Там было трое. Рафаил Зильберблат. Пишер, брат, как я догадался. И какая-то цыпочка. Брат забрал мою машину, бумажник спер. Мою бляху и шолем. И бросил меня там.
– Именно так мы и восстановили события.
– Я хотел позвонить, но этот еврейский крысеныш стырил и шойфер в придачу.