Уже который год страх и непонимание происходящего бродили между этими палатками. Афганские беженцы забывали о традиционном гостеприимстве, о помощи ближнему. За эти годы большинство семей осталось без кормильцев — не все мужчины возвращались в лагерь после вылазки на территорию республики, и это страшило больше всего. Кальдары и афгани[6]
, выданные за погибших, таяли быстро. Умирали от голода и болезней дети. Здесь, в лагерях, афганские женщины, прежде свято соблюдавшие честь, становились проститутками.Уже давно должны были расколоться небо и обрушиться горы за эти преступления, освободив заодно людей от мук, но солнце вставало каждое утро и жгло землю, а дети вновь просили есть и пить, и не исчезала за ночь проволока вокруг лагеря.
Гандж Али, случайно увидев новичка, долго наблюдал за ним, пока не убедился, что это Абдульмашук. Неухоженная черная борода, поношенная одежда, усталый взгляд, сгорбленная тень, ползущая вслед за ним по раскаленной гальке, — неужели это все, что осталось от веселого тридцатилетнего дуканщика Абдульмашука Абдужалиля? «Наверное, и я не лучше», — подумал Али.
Новичок, побродив по словно вымершему лагерю, присел у одной из палаток. Али неслышно подошел сзади, негромко, полувопросительно окликнул:
— Абдульмашук?
Человек испуганно замер.
— Салам алейкум, Абдульмашук. — Гандж Али назвал себя, торопясь успокоить соседа по торговому ряду.
По афганскому обычаю, троекратно приложились щекой к щеке.
— Салам алейкум, Али. Я уж думал, что не встречу больше на этой земле ни одной родной души.
— Погоди, ты голоден?
Абдульмашук горько усмехнулся, и Али вытащил бережно завернутую в платок лепешку, протянул другу. Тот нетерпеливо облизал губы, сглотнул голодную слюну, но сдержался: с достоинством отломил кусочек, начал жевать. Али провел его в тень своей палатки, вынес воды и теперь молча смотрел, как тот ест. Абдульмашук виновато и смущенно улыбнулся:
— Спасибо, брат. А ты давно в лагере?
— С февраля восьмидесятого года. А ты как оказался здесь? Я тебя раньше не видел.
Абдульмашук тщательно завернул в платок остаток лепешки, опустил голову.
— Не спрашивай, Али. Видно, не замолить и на Коране мне своих грехов. Ты еще не был т а м? — Он поднял взгляд и через проволочную ограду посмотрел на далекие горы с покачивающимися от марева хребтами. Там была родина — Афганистан.
— Еще нет, я долго болел. Но, кажется, скоро и за меня примутся. Добровольцев становится все меньше, вот и устанавливают очередь, как за водой. Скоро моя. Только вот с кем пойду, еще не знаю. ИПА, ИОА, ДИРА[7]
— каждый вербовщик записывает в свою партию. А я даже не знаю, чем они отличаются друг от друга.— Ничем, — встрепенулся Абдульмашук. — Ничем не отличаются, все идут убивать. А ты не ходи, заклинаю аллахом, не ходи с оружием. Иначе проклянешь себя так же, как я, — добавил он уже тихо.
— Так ты оттуда? — обрадовался Али. — Из Афганистана?
Больше всего Али хотел услышать о женском лицее в Кабуле. Последние отряды, вернувшиеся из столицы, рассказывали, что в лицее отравили воду, пищу, у входа взорвали химическую гранату. Али, первый день вставший на ноги после болезни, страшась, заглянул в списки погибших и сразу увидел имя Фазилы — оно значилось первым. Больше он ничего не помнил. Горячка опять свалила его, прошло два дня, как он оправился от болезни.
И сейчас Али, чувствуя, как давит на виски кровь, желал только одного — опровержения той страшной вести. Но он сдержал себя: мужчине не пристало интересоваться женщиной, пусть даже и невестой, хотя ему не терпелось узнать все подробности о лицее, он лишь повторил:
— Как поживает Кабул?
— Что можно увидеть, если думаешь только о том, как не попасться? — махнул рукой Абдульмашук. — А так жизнь идет, дуканы работают, наш Зеленый ряд процветает, дети бегают…
Он замолчал, вспоминая недавние картины жизни родного города. Тень от палатки почти совсем исчезла, и друзья сели плотнее друг к другу, прижались к горячей прорезиненной ткани жилища. Абдульмашук, оглядевшись по сторонам, вытащил из складок одежды измятый листок бумаги, молча протянул Али. Тот быстро пробежал глазами листовку: