А в последнее время и еще по-другому стал на местность глядеть Ефрем… Западинка? А как по ней пройдет человек — в рост? А то, может быть, и конным, и его все равно в степи не видно будет?
Увал? На сколько верст округ с того увала степь видать глазом и в бинокль?
Одним словом, побывает на местности и уже знает, как на ней воевать.
Глухову не сказали, что он с Мещеряковым с Ефремом едет, а он, шельмец, делал вид, будто не догадывается.
Кони в отряде были запасные — Глухову дали пегого, бесседельного.
Глухов дареному коню в зубы глядеть не стал, кинул армячишко чуть не на самую холку, опояску с себя размотал, по концам ее связал петли — получились у него стремена. Он короткими ножками коня обхватывал почти что за самую шею — смешно глядеть. Но, видать, ему так было усидчивее на толстом, разгулявшемся в нынешних травах, и ленивом пегаше. Они даже похожи друг на друга были — пегаш и Глухов: толстые оба, коротконогие, гривастые, один без седла, другой без опояски.
И характером сошлись.
Покуда Глухова не было, а пегого вели в поводу — замучились: он все время только и делал, что придорожную траву хватал, тормозил на ходу, седока с передней кобылы сдергивал, а тут под верхом пошел и даже — шагисто пошел, весело. Сперва вровень с другими, после застарался и стал на полголовы вперед выходить против самого мещеряковского гнедого…
Ординарец Гришка Лыткин возмутился снова:
— Ты, Глухов, шпиёнить за командиром нашим взялся? Ни на шаг от его! Отстань!
— Я ж тебе с самого начала объяснял, цыпка ты моя, за тем я к вам и прибыл — глядеть, какая вы есть революция!
— По своей воле? — поинтересовался Мещеряков.
— Мужики карасуковские миром просили. Ну, и не сказать, чтобы из ихнего только вопросу я старался. Свой интерес тоже имеется. Собственный.
— Что же ты увидел?
— А пофартило мне с первого разу: Мещерякова и увидел.
— И-ишь ты! Узнал?
— Видать, когда глядишь.
Снова вмешался Лыткин:
— А ты знаешь, мужик, у нас как? Кто не за нас — тот против нас. Это не мною сказано — отпечатано воззванием к народу!
Тут Глухов отнесся к Гришке серьезно:
— Не врешь?
— Я об политике — пытай меня — слова одного неправильного не скажу. Одну только истину. А ты что — против?
— Ну зачем же я буду против? Сам подумай. После этого воззвания?
— Я-то давно подумал. И до края моя жизнь мне известная — воевать за справедливую власть. Хотя бы сколько ни пришлось воевать!
— Хорошо-то как! — согласился Глухов. — Только чей ты будешь хлебушко исти, покуда воюешь?
— Об этом заботы нету. Тот и накормит, за кого я кровь иду проливать!
— Ну, а если которому мужику кровь твоя ни к чему? Ты как — откажешься от его куска?
— Он все одно обязан дать мне буханку!
— А не даст? Сам возьмешь?
— И возьму!
— А со справедливостью как же? Она же наперед других к тому должна приложиться, от кого ты кормишься? Или тебя отец с матерью сроду не учили?
Мещеряков оглянулся и сказал:
— Повтори-ка, повтори, как фамилие твое?
— Глухов. Петр Петрович. Или непохоже?
Мещеряков зорко на Глухова поглядел…
Голова кудлатая с нашлепкой замусоленного картуза. В рубахе под мышкой — дырка, сквозь нее вырывается ветерок, захваченный расстегнутым воротом. Обе руки Глухов широко расставил в стороны. И — чоп-чоп! чоп-чоп! шлепает задом по пегашкиной спине.
— Не обманываешь, нет… Он и есть мужик этот — Глухов! — кивнул Мещеряков.
— Узнал?
— Видать, когда глядишь! — усмехнулся Ефрем. — Десятин с полета сеешь?
— Ну, в нашей в степе это не посев — полста. Для старожила, для семейного — вовсе нет.
— Запас на три года держишь? Хлебный?
— Забочусь. От меня пол-России кормится. И по морю мой хлебушко возят в государства, а за маслицем — так мериканцы и немцы в Сибирь с охотой идут. Видать, не зря идут, дома-то у их не шибко масленая, значит, жизнь. И Советская власть не брезговала в свое недавнее пришествие.
— Отымала? Хлебушко-то отымала?
— Не то чтобы отымала, но платила не сказать чтобы сильно. Больше за идею брала, за деньги, за мануфактуру — заметно меньше.
— Ученье настало для народу, а за науку платят. Нам на белый свет глаза кто открыл? Большевики, Советская власть. А то бы и было у нас с тобой делов — родиться да помереть. Остальное — неизвестно почему и зачем.
— Глаза-то мне открыли. Узнать бы, при каком обстоятельстве мне их закроют?
— Ну, это и правда что интересно. Германку воевал?
— На четырнадцатый-то год мне как раз полста пало. Из призыва вышел.
— Вот и не знаешь цену глазам-то открытым. А солдат — тот много понял, когда ему заместо проклятой войны мир был дан. Ну, а страдуешь-то чем? Свою сотню десятин либо того больше — чем жнешь? Жнейками? Косилками?
— И это. И другое. И еще — макормик.
— «Мак-кормик»? Сноповяз американский? Ты гляди — капиталист прямой! А не боялся ты, Глухов, что американцы эти как раз тебя по миру и пустят? Закредитуют, после — тук-тук — за долг возьмут тебя?