Небольшой, татарского обличья эскадронец, покусывая травку, рассказывал:
— Я в магометанстве был, после перешел в православие. Мало того перешел — в церкве прислуживал. Поп меня не хотел, а прихожане любили. «Мало ли, говорят, и среди нас, православных, бывает нехристей? И даже среди попов. А этот окрестился, и, видать, с интересом — пусть прислуживает!» А я старался. Божественное хотел понять.
— Понял?
— Куда там — понять! И его нету, и без его нельзя. Нельзя без веры.
— Ну, нынче это вовсе запросто!
— Не вовсе. Все одно — не в бога, так в революцию верят. Уже другое дело — во что вера, а все ж таки вера.
— Ты что же, правду ищешь? У нас среди новоселов с Витебской губернии был один — искал, искал день и ночь. Который раз не пил, не ел — все искал.
— Ну, почто? Ты мне поднеси — поглядишь, как я ем, как пью. Я правдой через силу не занимаюсь. Интересоваться — интересуюсь.
«Ты гляди, о божественном затолковали! — подумал Мещеряков. — Выше бог человека, ниже, либо вровень с ним? И зря затолковали — на скорую руку дела не решишь. Отвоюемся — на досуге виднее будет. Сейчас о войне думать, больше ни о чем. Живым остаться либо мертвым сделаться — вот это вопрос. Бог же нынче дело второстепенное». Но сам о войне думать не стал.
У Глухова Петра Петровича был дядя Платон, в горах где-то проживал, в разные страны оттуда ходил, а у Мещерякова тоже был свой дядя по материнской линии — Силантий.
Вот о нем-то и вспомнилось.
С Волги, с деревни Тележной был дядя и на родине сильно своевольничал рубил у помещика лес, грозился помещика пожечь. Ну, и общество, чтобы с барином не ссориться, хотя дядя ничего миру сроду не делал, вынесло приговор: сослать его в Сибирь. Пошел он по этапу, а младший его брат и еще сестренка — те пошли за ним добровольно.
Вольные брат и сестра прижились, устроили деревню Верстово, брат женился, сестренка Силантия замуж пошла, и в тысяча восемьсот восемьдесят восьмом году от нее произошел Мещеряков Ефрем. А вот ссыльный Силантий успокоиться никак не мог — стал бегать по степи, ставить на землю чертежи и меты, в захват брать землю. Говорили — правда, нет ли, — дядя сапоги берег, так с весны обмазывал подошвы на ногах смолой сосновой, с песком ее замешивал, чтобы на жаре не таяла, и на этой дармовой подметке по степи шастал из конца в конец.
В сапогах или босый, но только облюбовал дядя место с двумя озерами нынешнее село Соленая Падь, — обчертил хороший круг земли, прижился. Жил, никто ему не мешал. После дорогу железную построили, народишко в Сибирь по дороге кинулся — стали поселенцы дядю утеснять. Соленая Падь волостью сделалась, и постановило общество считать за хозяином только ту землю, которую он пашет, выпаса нарезало на каждую скотскую душу, а лес оставило за дядей — ту самую деляну, которую он уже вырубил.
Сколько лет проходит, пять ли, шесть, — мир опять приговор выносит: делать земле душевой передел. Дяде обидно — никто как он заложил деревню, а его — делят! И взялся он сильно галдеть на сельских сходах и тягаться с богатым переселенцем Кузодеевым. Хотел дядя Силантий, чтобы за ним его землю «отцовщиной» признали, навсегда наследуемой.
А Кузодеев не постоял, одной только лавочной водки миру более ста бутылок выставил, а еще сколько самогону — мир и постановил в пользу Кузодеева. Но дядя все равно и с миром не захотел посчитаться, прямо на сходе обещал Кузодеева пожечь. И пожег. Не то чтобы до края, но и порядочно. Сам же убежал далеко в горы. Вестей оттуда не подавал, так и не узнал, должно быть, что спустя короткое время общество о нем пожалело: Кузодеев мироедом стал огромным, землю арендовал в казне, после сам сдавал ее в аренду новоселам, а еще больше — старожилам, которым надела по их размаху не хватало, а сам с Ишима и с самого Ирбита возил товар в свои лавки. Сделал в Соленой Пади кредитку, и правда, что не стало в волости мужика, чтобы он у кредитки этой не брал в долг.
Больше того, с Кузодеева пошло, что и степь-то надвое поделилась. Прежде все жили одинаково, а тут образовалась Нагорная степь и Понизовская. Нагорные занялись хлебом, семена стали возить сортные, молотилки-полусложки покупать, а еще водить овец. Понизовские — те хлебом вдруг обеднели, земли у них оказались не очень-то сильные, но в межозерьях было без конца и краю лугов, и наладились они косить сена, водить скотину, покупать сепараторы.
Кузодеев пробовал было и на Низы пойти, но там заграничные уже сели купцы-маслоделы, не дали ему ходу.
Еще знаменитые тут были три-четыре деревни по грани между степями — в тех мужики держались друг дружки, держали общественный маслозавод, а лавочников облагали хорошими податями в пользу мирской кассы.
Это, бывало, мальчишкой Ефрем замечал, как зимой, будто похрустывая на дорогах снежком, идут из деревни в деревню разные слухи-разговоры: как одно общество приговорило сделать между собой расположку податей, другое — о пашне, о покосах, о выпасах, о торговле, о попе, о школе, едва ли не обо всей жизни.