Мы с Шурой ринулись к дверям, где, подобно мощному водовороту, кипела, клокотала мужская толпа, по меньшей мере человек сто. «Вдоль стеночки!.. Притирайся!» — зашипел на меня Шурка. Лицо его неузнаваемо перекосилось, глаза были бешеные. Шура имел изрядный опыт в добывании коммерческого хлеба, потому что у него не было хлебной карточки. Редко какой день он не доставал хотя бы килограмм коммерческого хлеба. На фунтовку по хлебной карточке тети Клавы, на иждивенческие, стопятидесятиграммовые карточки Аллы и отца Петра не прожить было. Меньше всего считался с голодом отец Петр. Шура трудился над воспитанием духовного лица. Взывая именно к «духовному лицу», не желая вроде обидеть старика, он каждый раз безошибочно попадал в самое больное место его.
И верно, вдоль стены, с противоположной стороны очереди, мы довольно быстро продвигались. Точно волна, отшвыривала толкающаяся мужская толпа мальчишек, которые по оплошности напрямик начинали штурм своей полбуханки. То выдерживая страшную многотонную давку, то проталкиваясь вперед в миг отлива, мы друг за другом добирались до дверей. Шура продирался вперед. Он был — ледокол, а я, шедший за ним в фарватере, баржа на буксире… Иной раз мне удавалось ухватиться за его руку, которую он, не оглядываясь, совал мне меж человеческих тел — и была рука эта надежней любого морского каната…
Главный маневр был, однако, у дверей! Тут нужно было изловчиться и успеть переметнуться к другой стороне дверей, где, собственно, впритирку просачивалась очередь — или, вернее, те, которые принимались за очередь. Миг заминки — и ты выдворяешься из магазина, сопровождаемый дружным и мстительным воплем: «Он вне очереди!» Господи! О какой очереди речь! Этот всеми попираемый символ справедливости, каждый раз лицемерно упоминался всеми, как только забрезжит надежда на моральную выгоду! И уже по привычке, поддавшись общей лицемерной страсти, и мы с Шурой, точно заклинание, выкрикивали: «Очередь!.. Очередь!..» Каждый спешил назвать другого внеочередником, чтоб о нем самом не подумали то же. Особенно в этом усердствовали торговки, выбирая жертвой беззащитных пацанов и пацанок. Рослого Шуру не задевали, и он обычно кидался мне на выручку, клятвенно божась перед наглой торговкой, что этот мальчик простоял рядом с ним всю ночь! Тут еще, значит, важно было не примелькаться, остаться не слишком замеченным до проникновения в лавку… «Он стоял, стоял», — подтверждали какие-то женщины. Это была ложь из совести, рожденной всеобщей греховностью…
Нам с Шурой повезло — мы ввалились в лавку не в момент, который контролируется цепью, а именно в тот момент, когда цепь сама прорывается из улицы в дверь; точно пробкой из бутылки, толпа выстреливает цепью — и в лавку вваливается добрых два десятка обезумевших человек. Тут каждый норовит скорей очутиться у хлебной стойки — не до разоблачения безочередных! На продавца в белом халате и в таком же белом колпаке за стойкой мы смотрели как на самого счастливого человека. Это был не человек, а бог. Он был у хлеба! Он одним ударом большого, широкого ножа располовинивал еще дымившуюся свежим печным духом буханку, швырял половинку на весы, ухитряясь еще каким-то образом взвешивать или делать вид, что взвешивает именно килограмм этого пахучего, так сладко дурманящего своим неповторимым запахом хлеба. Пусть и коммерческого, пусть любого там — хлеба!.. Точно живот какого-то нежного и ранимого существа, под буханки был белым от муки, щучьей пастью сбоку зияла широкая трещина, ласкал ладонь тепловатый, шершавый и выпуклый панцирь — этого дивного существа — ароматного, дающего человеку сытость, силу — жизнь. Вечное удивление, вечное чудо человеческое — буханка хлеба! О, как хочется есть!..
Разумеется, что хлеб, который достался мне в руки, предназначался для тети Клавы. Два килограмма хлеба — мы потом их прикладывали, половинки, радуясь тому, что вместе они были караваем, настоящей буханкой свежего, только с печного пода хлебушка! Так что Шура вполне оправдывал свое приживальство. Приживал волею судеб стал кормильцем тети Клавиной семьи. Вот куда, к слову сказать, ушла трешка из тех денег, которые были выручены у человечка в толстовке, купившего книги. Я уже теперь не знал — кем считать Шуру: разорителем или спасителем семьи тети Клавы. Зато Шура об этом ничуть не задумывался! Да, чтобы судить человека — надо его хорошо знать! С каждым днем я чувствовал, как трудней мне становится судить. Видно, я все еще познавал мир, но сложная противоречивость его меня еще больше сбивала с толку. Маруся продает свой хлеб, чтоб справить свадьбу, Шура продает теги Клавины книги, чтоб приносить в дом хлеб… Шура лишенец, а Маруся — ударница, но она его жалеет, Шура влюблен в Марусю, но та выбрала надежного Жору…