— Перестань возражать мне, Жюльен, и не отнимай у меня времени своими придирками. Мне нужно управлять departament. Я вынужден буду сообщить добрым авиньонцам, что две тысячи молодых людей отберут к отправке на немецкие заводы. Мне приходится иметь дело с мелкой преступностью и саботажем. И мне все время дышат в спину Виши и немцы. А через три недели приезжает маршал Петен. И если увольнение нескольких евреев, которым вообще не следовало здесь оставаться, даст мне немного тишины и покоя, то чем раньше с ними разберутся, тем лучше. А теперь займись этим. Или я пошлю кого-нибудь еще. Понятно?
Ошеломленный такой вспышкой Жюльен отступил. Суть была ясна: все дело в приоритетах, и с логикой Марселя не поспоришь. В конце концов, что такое несколько увольнений по сравнению с полным развалом целой страны? Тем не менее поручение было ему отвратительно, и он медлил с его выполнением еще несколько дней, пока Марсель не подстегнул его снова. И еще раз. И наконец он поговорил с несколькими редакторами. Четверо евреев были уволены. Три газеты избавились от еще пятерых по собственной инициативе. Если бы он настаивал, увольнений было бы больше.
Зато он снова пошел к Марселю по поводу книг. И добился компромисса: Вальтера Скотта уберут в хранилище и выдавать будут только по особому разрешению. Десять человек поплатились за эту победу в защите знаний. Связи тут не было никакой, это были совершенно разные вопросы. Такую цену стоило заплатить. Наконец он перестал мучить себя, выискивая, как можно было бы решить проблему иначе.
А три недели спустя, в октябре 1942 года, Авиньон посетил маршал Петен, и на ступенях префектуры гостя встречал его верный слуга Марсель Лаплас. За эти краткие недели тревога Жюльена все росла, а Марсель едва не помешался от забот и хлопот. Казалось, полиция оккупировала все кафе, все рестораны; в город нагнали солдат патрулировать улицы, подозреваемых в нелояльности арестовывали среди ночи. Домохозяйкам запретили вывешивать белье в день великого события. С подоконников предписывалось убрать все цветочные горшки. И все же на улицах раздавали осмеивающие маршала листовки, и Марсель места себе не находил от беспокойства.
Но, во всяком случае — на взгляд Марселя, оно того стоило. Маршал прибыл и изъявил удовлетворение. Потом был большой прием, на который пригласили и Жюльена, и он пожал маршалу руку, почувствовал на себе твердый взгляд глубоко посаженных глаз и выслушал последовавшую затем речь. Маршал похвалил своего prefet и выразил надежду, что все его распоряжения будут выполнять; он критиковал так отравлявший жизнь Марселю Легион за допуск в свои ряды нежелательных элементов, за стремление к власти, а не к обеспечению порядка в стране. И предостерег, что в будущем намерен пристально следить за поступками легионеров.
После его отъезда Марсель был на седьмом небе.
— Жюльен, друг мой, ты понимаешь? Ты это слышал? Мы победили! Маршал поставил их на место! Ради этого стоило трудиться! Теперь я смогу управлять departament, и никто не будет ставить мне палки в колеса и все время меня критиковать. Спасибо, милый друг! Спасибо.
Он бокалами пил шампанское, припрятанное до особого момента. Ведь у Марселя в то время был только один враг: те, кто старался подорвать его власть. И его победа казалась полной: он безмерно упрочил свое положение, стал наконец хозяином в собственном доме. Свою войну он выиграл.
Точно двадцать девять дней спустя, 8 ноября 1942 года, немецкая армия двинулась на юг из оккупированной зоны и прикончила то, что оставалось от Свободной Франции. Работа, какую проделал Марсель в своей войне с соперниками (списки евреев и коммунистов, иностранцев и нежелательных лиц, огромная картотека недовольных, опасных и подрывных элементов, реорганизация полиции), пришлась им весьма кстати. А жизнь Марселя вновь осложнилась.
В этот период мрака и безысходности Жюльен нашел себе утешение, занявшись наконец статьей об Оливье де Нуайене. Он умер, так ее и не закончив, поскольку вечно оставался ею недоволен, хотя, в сущности, и не хотел ее заканчивать, потому что тогда лишился бы убежища, каким она для него стала. Тема под его пером превратилась в исследование природы верности, ведь, как ему казалось, он изложил правду о судьбе поэта, впервые использовав полученные несколько лет назад сведения о графе де Фрежюсе. Он писал по вечерам и в воскресные дни у себя на рю де ля Петит Фюстери, погружаясь в прошлое, откуда возвращался, лишь когда наступал новый день, опять вынуждая его вернуться в настоящее, где его положение становилось все более затруднительном.
Под положенным академизмом горечь перемежалась с лиризмом, прослеживание на протяжении истории идеи верности к личностям и к политическим идеям с раздумьями над собственной ситуацией и попытками с ней примириться. Ведь он, как ему казалось, установил истинную причину участи Оливье де Нуайена: нападение на него не имело никакого отношения к Изабелле де Фрежюс.