Итак, деревня, итак, крестьянство. Особенно у нас, в Польше, особенно в сельской Польше — седлецкой, люблинской, жешувской; особенно в эти решающие осенние месяцы 1944 года, то есть в тот период, когда страна жила двумя основными вопросами: революцией и освобождением, установлением народной власти и ведением отечественной войны.
А вопрос власти — это, как говорил Ленин, вопрос поддержки пролетариата крестьянством.
А национальный вопрос — это, как говорил Ленин, по сути дела, крестьянский вопрос.
Для Польши это не новое переплетение, но, к сожалению, отягощенное тяжелым бременем горечи, иллюзий и разочарований.
Из опыта легионера.
Михал Коза — фигура не новая ни в польской политике, ни в польской политической мысли, ни в польской литературе. Михал Коза издавна участвует в польской общественной жизни. Его присутствие можно обнаружить в мечтах великого сейма о стотысячной армии, в блеске рацлавицких кос, среди легионерских штыков поляков, возвращающихся с итальянской земли на польскую с «правом человека», в призыве к «миллиону свободных граждан — миллиону защитников родины» 1831 года. В одном случае его зовут Войцех Бартос, в другом — Михцик, в третьем — Кшисяк. Дэчиньский и Шеля — это тоже он. Литература — всего лишь литература, бумага, но в Польше литературные легенды выражают и формулируют исторический опыт народа. А опыт — это уже политическая проблема. Войцех Бартос, или Бартош Гловацкий, погиб в битве под Щекоцинами. По воле легенды, а впоследствии литературы он возвращается с войны назад в деревню, на барщину, и вот он, возведенный Костюшко в шляхетское звание, гибнет в деревенской нужде, под бичом старосты, как крепостной раб. У костюшковского солдата Михцика из его «прав человека» только и осталось то, что, когда его избивают, он кричит: «Уважай, собака, меня: я свободный человек!» И Кшисяк, участник революции 1905 года, пеовяк (член польской военной организации ПОВ), после 1920 года возвращается на барщину, где ничего не изменилось…В те времена Михал Коза иногда ходил на войны, которые должны были быть крестьянскими, иногда и не ходил: скрывался в лесах от вербовщиков Варшавского княжества, плевал в лицо подхорунжему на Новы-Святе в ноябрьскую ночь или же при словах «Родина зовет», подобно Шеле, шел истреблять панов. В своей исторической жизни он достаточно насмотрелся, глубоко и на горьком опыте усвоил, что пути войны покрыты словесной шелухой. «Ведь мы темное воинство, мы — нация недоверчивых»{208}
, — говорит легионер Бось капитану Сулковскому на альпийском биваке итальянского легиона.«Ничто не изменилось, ничто, — думает Кшисяк, пеовяк и батрак, — впиталась в землю кровь, не осталось от нее следов… Помещичья, господская, ксендзовская была эта родина. Не мужицкая, как обещали. Как писали в Манифесте, как печатали в газетах, как запечатлелось в сердце. Крестьянская кровь пенилась не больше, чем эта навозная жижа, которой весной поливают сад. На ней росло, зеленело, расцветало нечто совсем другое»{209}
.Крестьянские полки 1-й армии пересекали Буг, неся в сердцах немало тревог различного рода. Манифест слушали с надеждой, но сдержанно. Слишком много было среди них старых служак, однажды уже обманутых. Слишком много Кшисяков. Шепотом обменивались сведениями о спорах по вопросу о роли 1-й армии в жизни страны, о 1-й бригаде, об опыте легионеров. Эти понятия имели один смысл для командиров и политических деятелей и совершенно иной для солдата-крестьянина. Они просто вызывали беспокойство.
Возникло оно и в рядах крестьян, батраков, входивших в люблинские отряды АЛ. Они сражались за Польшу как настоящие поляки, но не хотели остаться в дураках, как прежде. Накануне освобождения, выражая это беспокойство, Люблинский окружной комитет ППР, возможно, не совсем в соответствии с генеральной линией партии, призывал: