Стремление к этой новой властной морали и харизма людей с «большой силой и способностью к превращениям» лежит в основе новой научной геополитики. Керн уделяет много внимания растущей значимости подобных теорий в начале ХХ века. Фридрих Ратцель в Германии, Камиль Валло во Франции, Халфорд Макиндер в Великобритании и адмирал Альфред Мэхэн в США – все они признавали значимость распоряжения пространством как фундаментального источника военной, экономической и политической мощи. Они задавались вопросом: существуют ли внутри нового торгового и политического глобализма стратегические пространства, распоряжение которыми создаст приоритетное положение над отдельными народами? Если между разными народами и нациями планеты идет дарвинистская борьба за существование, то какие принципы управляют этой борьбой и каким может быть ее исход? Каждый из перечисленных авторов был склонен давать ответ на эти вопросы в пользу того или иного национального интереса и тем самым признавал право отдельного народа распоряжаться собственным пространством, а если к этому вынуждают выживание, необходимость или моральная неизбежность, то и расширять его во имя «перста судьбы» (США), «бремени белого человека» (Великобритания),
Было бы неверно рассматривать два эти направления мышления – универсализм и партикуляризм – как отдельные друг от друга. Скорее, их следует считать двумя направлениями чувственности, развивавшимися бок о бок, зачастую внутри одного и того же человека, даже когда тот или иной из этих типов чувственности становился преобладющим в конкретном месте и конкретном времени. Ле Корбюзье в начале своей карьеры уделял большое вимание простонародным стилям, даже несмотря на то, что признавал значимость рационализации гомогенного пространства способами, предложенными утопическими планировщиками. Очарование культурных движений Вены, особенно после Первой мировой войны, проистекает, как я подозреваю, именно из смешения тех способов, какими два выделенных мной направления, почти без ограничений пересекались во времени, пространстве и в пределах конкретной личности. Свободное течение чувственности у Климта, мучительный экспрессионизм Эгона Шиле, резкий отказ от украшательства и рациональное формирование пространства у Адольфа Лооса, – все это сходилось вместе посреди кризиса буржуазной культуры, попавшей в ловушку собственных жестких ограничений и одновременно оказавшейся перед вызовом ураганных изменений опыта пространства и времени.
Хотя модернизм на первый взгляд всегда утверждал ценности интернационализма и универсализма, он никогда не мог полностью свести счеты с местечковостью и национализмом. Модернизм либо определял себя в противостоянии всем этим слишком узнаваемым силам (основательно, хотя и не исключительно отождествляемым с так называемыми «средними классами»), либо выбирал элитистский и этноцентристский путь, предполагавший, что Париж, Берлин, Нью-Йорк, Лондон или какое-то еще место действительно были источником любой премудрости в сфере репрезентации и эстетики. В последнем случае модернизм охотно обвиняли в культурном империализме – во многом тем же самым способом, благодаря которому и абстрактный экспрессионизм оказался в лапах национальных интересов США после Второй мировой войны. Подобное рассуждение в некоторой степени отдаляет нас от привычной концепции того, что, предположительно, представлял собой модернизм. Однако если мы не готовы рассматривать даже его универсальные притязания в качестве результата постоянного диалога с локализмом и национализмом, то, полагаю, мы упустим некоторые из его более важных особенностей.