В «ужасной квартире» жила с ними их молоденькая дочка Мирра (названная так в память Мирры Лохвицкой, одной из трёх признаваемых поэтесс), существо очень оригинальное, часто удивлявшее своими странностями. Как-то в детстве разделась она голая и залезла под стол, и никакими уговорами нельзя было её оттуда вытащить. Родители решили, что это, вероятно, какая-то болезнь, и позвали доктора.
Доктор, внимательно посмотрев на Елену, спросил:
- Вы, очевидно, её мать?
- Да.
Ещё внимательнее на Бальмонта.
- А вы отец?
- М-м-мда.
Доктор развёл руками.
- Ну так чего же вы от неё хотите?
Ещё жила вместе с ними Нюшенька, нежная, милая женщина с огромными восхищённо-удивлёнными серыми глазами. В дни молодости влюбилась она в Бальмонта и так до самой смерти и оставалась при нём, удивлённая и восхищённая. Когда-то очень богатая, она была совсем нищей во время эмиграции и, чахоточная, больная, всё что-то вышивала и раскрашивала, чтобы на вырученные гроши делать Бальмонтам подарки. Она умерла раньше их.
Ни к какому поэту не подходило так стихотворение «Альбатрос», как к Бальмонту.
Величественная птица, роскошно раскинув могучие крылья, парит в воздухе. Весь корабль благоговейно любуется её божественной красотой. И вот её поймали, подрезали крылья, и, смешная, громоздкая, неуклюжая, шагает она по палубе, под хохот и улюлюканье матросов.
Бальмонт был поэт. Всегда поэт. И поэтому о самых простых житейских мелочах говорил с поэтическим пафосом и поэтическими образами. Издателя, не заплатившего обещанного гонорара, он называл "убийцей лебедей". Деньги называл «звенящие возможности».
- Я слишком Бальмонт, чтобы мне отказывать в вине, - говорил он своей Елене.
Как-то рассказывая, как кто-то рано к ним пришёл, он сказал:
- Елена была ещё в своём ночном лике.
«Звенящих возможностей» было мало, поэтому ночной лик выразился в старенькой, застиранной бумазейной кофтёнки. И получилось смешно. Так шагал по палубе великолепный Альбатрос. Но полюбившие его женщины подрезанных крыльев уже не видели. Им эти крылья казались всегда широко раскинутыми, и солнце благословенно сияет над ним. Как мог бы говорить он, чародей-поэт, простым, пошлым языком?
И близкие тоже говорили с ним и о нём превыспренно. Елена никогда не называла его мужем.
Она говорила «поэт».
Простая фраза «Муж просит пить» на их языке произносилась, как «Поэт желает утоляться влагой».
Мироносицы старались по мере сил и возможностей выражаться так же. Можно себе представить, какой получался бедлам. Но всё это было искренно и вызывалось самой глубокой и восторженной любовью. Так любящие матери говорят с ребёнком на «его» языке. «Бобо» - вместо больно, «баиньки» - вместо спать, «бяка» - вместо плохой. Чего только не проделывает любовь с бедным человеческим сердцем.
Ко мне он относился очень неровно. То почему-то дулся, словно ждал от меня какой-то обиды. То был чрезвычайно приветлив и ласков.
- Вы ездили в Виши?
- Да, ездила. Только что вернулась.
- Гоняетесь за уходящей молодостью?
(Это, очевидно, «хочу быть дерзким!».)
- Ах, что вы. Как раз наоборот. Всё время ищу благословенную старость.
И вдруг лицо Бальмонта делается беззащитно-детским, и он смеётся.
То вдруг восхитился моим стихотворением «Чёрный корабль» и дал мне за него индульгенцию - отпущение грехов.
- За это стихотворение вы имеете право убить двух человек.
- Неужели двух? - обрадовалась я. - Благодарю вас. Я непременно воспользуюсь.
Бальмонт хорошо рассказывал, как ему поручил Московский Художественный театр вести переговоры с Метерлинком о постановке его «Синей Птицы».
- Он долго не впускал меня, и слуга бегал от меня к нему и пропадал где-то в глубине дома. Наконец слуга впустил меня в какую-то десятую комнату, совершенно пустую. На стуле сидела толстая собака. Рядом стоял Метерлинк. Я изложил предложение Художественного театра. Метерлинк молчал. Я повторил. Он продолжал молчать. Тогда собака залаяла, и я ушёл.
Последние годы своей жизни он сильно хворал. Материальное положение было очень тяжёлое. Делали сборы, устроили вечер, чтобы оплатить больничную койку для бедного поэта. На вечере в последнем ряду, забившись в угол, сидела Елена и плакала.
Я декламировала его стихи и рассказывала с эстрады, как когда-то магия этих стихов спасла меня.
Это было в разгар революции. Я ехала ночью в вагоне, битком набитом полуживыми людьми. Они сидели друг на друге, стояли, качаясь как трупы, и лежали вповалку на полу. Они кричали и громко плакали во сне. Меня давил, наваливаясь мне на плечо, страшный старик, с открытым ртом и подкаченными белками глаз. Было душно и смрадно, и сердце моё колотилось и останавливалось. Я чувствовала, что задохнусь, что до утра не дотяну, и закрыла глаза.
И вдруг запелось в душе стихотворение, милое, наивное, детское.
Бальмонт! И вот нет смрадного хрипящего вагона. Звучит музыка, бабочки кружатся, и мелькает в пруду волшебная рыбка.