Застенок, поглотивший материально целые кварталы города, а духовно – наши помыслы во сне и наяву, выкрикивавший собственную ремесленно сработанную ложь с каждой газетной полосы, из каждого репродуктора, требовал от нас в то же время, чтобы мы не поминали имени его всуе, даже в четырех стенах, один на один. <…> Окруженный немотой, застенок желал оставаться и всевластным и несуществующим зараз (1: 12–13).
Застенок устанавливал и условия речи, которые Чуковская описывает в конкретных деталях:
…в очередях женщины стояли молча или, шепчась, употребляли лишь неопределенные формы речи: «пришли», «взяли»; Анна Андреевна, навещая меня, читала мне стихи из «Реквиема» тоже шепотом, а у себя в Фонтанном доме не решалась даже на шепот; внезапно, посреди разговора, она умолкала и, показав мне глазами на потолок и стены, брала клочок бумаги и карандаш; потом громко произносила что-нибудь светское: «хотите чаю?» или «вы очень загорели», потом исписывала клочок быстрым почерком и протягивала мне. Я прочитывала стихи и, запомнив, молча возвращала их ей. «Нынче такая ранняя осень», – громко говорила Анна Андреевна и, чиркнув спичкой, сжигала бумагу над пепельницей (1: 13).
Чуковская добавляет: «Это был обряд: руки, спичка, пепельница, – обряд прекрасный и горестный» (1: 13). В записках отмечаются те ситуации, в которых Ахматова «совершила обряд» (1: 99 и 121). Как указывает выбор слов, Чуковская чувствовала себя этнографом, который описывает экзотические ритуалы185
.Большую роль в записках играют подробные описания особых форм жизни, свойственных террору. Одна из таких записей, от 28 августа 1939 года, описывает процедуры, с которыми столкнулись многие, причем слова «приговор», «тюрьма» или «высылка» не употребляются ни разу. 14‐го днем раздался телефонный звонок: «„Приходите“. – Я пошла сразу. Анна Андреевна объявила свою новость еще в передней. <…> По телефону мне удалось довольно быстро условиться о шапке, шарфе, свитере. Все, кому я звонила, сразу, без расспросов, понимали все. „Шапка? Шапки нет, но не нужны ли рукавицы?“» (1: 42).
Еще в 1960‐е годы российские читатели понимали, о чем идет речь, но Чуковская (может быть, думая о далеком – иностранном или будущем – читателе) поясняет в сноске: Анна Андреевна получила известие о том, что сына отправляют на север и о свидании с ним, и просила срочно раздобыть для него теплые вещи. С вещами тогда было плохо, и для этого требовалось коллективное усилие. Чуковская описывает долгую поездку вместе с Ахматовой на троллейбусе (в молчании) в отдаленный район города, куда они отправились за сапогами (Левины сапоги находились у его товарища Коли). Их провели в комнату, «мещански убранную» (и в этой ситуации Чуковская описывает жилье в социологических категориях); новая трудность – «оказалось, сапоги в починке». В конце дня Чуковская с приятельницей приехали к Ахматовой и привезли теплые вещи. Приятельница (которая не была знакома с Ахматовой) принялась шить вместе с какой-то незнакомой Чуковской дамой; по тюремным правилам посылка должна была быть зашита в мешок, изготовленный в соответствии со строгими правилами (1: 42–43). (Ни Ахматова, ни Чуковская шить не умели.) На следующее утро Ахматова в сопровождении Чуковской и Коли отправилась на свидание с сыном, заняв место в страшной тюремной очереди, и каждый момент «пытки стоянием» описан Чуковской. Ее описание заканчивается у дверей тюрьмы, но у нас имеется свидетельство о разговоре между матерью и сыном в комнате свиданий – его записала со слов Ахматовой и в 1998 году опубликовала в мемуарах другой член этого круга, Эмма Григорьевна Герштейн. (Ахматова рассказала ей о свидании, потому что Герштейн любила ее сына186
.)