На какой-то поляне, где лежали истлевшие деревья, капрал вдруг замер. Алекси потряс его за ногу, но он не шелохнулся. Алекси поравнялся с ним и увидел, что капрал впал в забытье. Из раны на виске капала кровь. Над головой, опьяненная запахом крови, жужжала муха.
Алекси подполз к ольховому кусту, сорвал лист и заклеил им рану капрала. Сам вытянулся рядом. Силы были на исходе, невозможно было оторваться от земли…
Когда он проснулся, был поздний вечер. Тело словно налито свинцом, трудно даже повернуть голову.
Капрал лежал рядом на спине. Он был жив и тоже проснулся. Уставясь в небо мутным взглядом, он о чем-то думал.
Думал он, будто медлительно кому-то рассказывал, примерно так: «Стоит ли продолжать? Если узнают, что я из отряда лейтенанта Солкинуоры, этого достаточно. Убьют… Хотя я-то и не убивал никого… Убивал лейтенант Солкинуора. Вырезал пятиконечные звезды на живом теле, показывал всем отрубленную голову красного солдата… Это он… получил пулю в затылок. Пулю от своих. Из чьей винтовки? Не из моей ли „лайки“?[90]
Об этом никто никогда не узнает. Но как же долго мы терпели эту тварь».Услышав шорох, капрал повернул голову.
Алекси непослушными пальцами разминал суставы.
— Вставай, надо ползти.
— Не ходок я, прикончи уж сразу.
— Не болтай зря. Надо ползти, — сказал Алекси, сунул руку в карман и вытащил завернутые в платок два сухаря. Взял один и разломил пополам.
— Бери.
Капрал не откликнулся.
— Бери, бери.
— Зачем?
— Ешь.
Капрал взял. Оба медленно грызли сухарь. Капралу, видно, и жевать было трудно.
— Больно?
— В котелке вроде щель, хотя мозги еще не вытекли.
— Как зовут?
— Пекка Хювяринен.
— Откуда?
— Из Каяпи.
— Вот как… — Алекси хотел сказать, что туда, на ярмарку в Каяпи, карельские мужики когда-то возили подводы с дичью, но Хювяринен произнес:
— Плотник я.
— Рабочий?
— Разве не видно… — Капрал показал ладони.
— Какой же черт принес тебя сюда, в карельские леса? Что, своих мало?
— Солдата не спрашивают… Закон войны…
— Сколько наших убил? — зло спросил Алекси.
— Не считал.
— Г…к! А еще рабочий. Из тех же… задолизов Гитлера…
Капрал перестал жевать. Сорвал приставший к рапе листок и зашипел:
— Слушай, ты… полегче… — Русая щетина у него на подбородке дрожала. — У меня отца в восемнадцатом лахтари[91]
убили… До сих пор дразнят красным…Алекси помолчал. Потом медленно сказал:
— А моего они расстреляли… на собственной пашне… По эту сторону границы, в Карелии… И вот вы, сыновья красных, пришли сюда стрелять в нас, сыновей красных.
— Закон войны… Каждому жизнь дорога… Отпусти ты меня, парень… повидать бы жену, сына… Зачем ведешь на гибель…
— Ползи. Если жизнь дорога, — буркнул Алекси и усмехнулся. — На погибель… Кончилась для тебя война, кореш. Пайка русского хлеба и крыша над головой обеспечены. Если доползем, конечно…
И они снова начали свой тяжкий рабочий день. Вернее, не день, днем они спали, одурманенные солнечным теплом. К вечеру просыпались от холода, съедали по крохе сухаря и ползли. Усталое, изломанное тело часто отказывалось повиноваться, и тогда приходилось копить силы для двух-трех бросков вперед.
Алекси следил за берегом озера; озеро было вехой в пути. Потеряешь его и собьешься… Иногда казалось, что вообще осталось только одно чувство — зрение. Лишь когда Алекси приникал лицом к твердой земле, ему мерещились отзвуки далекой канонады.
Однажды в низине они уткнулись в родник. Алекси заметил его, когда при мягком свете белой ночи увидел в нем свое отражение.
Он вздрогнул: из воды смотрело на него незнакомое, искаженное болью лицо, глубоко запавшие глаза и ввалившиеся щеки. Тут упорно сдерживаемое отчаяние прорвалось в нем и заговорило своим змеиным, безжалостным языком: «Кто ты, мертвец? Куда ползешь? Зачем? Лес все равно станет твоей могилой. Истлеешь, как эти упавшие деревья. Смирись, дай отдых костям…»
Злым, исступленным взмахом кулака Алекси разбил зеркало воды. Лицо обдало брызгами, мутная пелена затянула родник, но вода вновь успокоилась, и то, что увидел он, уже не страшило. Напротив, вселяло надежду. Два человека, два изможденных, обросших щетиной человека тянулись к одной, бурлящей на дне лесной чаше. И губы его тотчас коснулись ледяной воды, и он пил медлительно, долго, втягивая ее, как олень.
А рядом с ним прильнул к роднику другой, такой же жаждущий человек, который в эту минуту уже ощутил себя как бы иным, готовым ползти и ползти за этим парнем и доверить ему себя всего.
Утолив жажду и отдышавшись, Пекка Хювяринен уже не думал о смерти. Ему жадно захотелось жить, жить и жевать свою пайку хлеба, и пусть этот хлеб называется русским хлебом, — он не осквернил его. Лишь бы пришло наконец время, когда он увидит свою Айникки и сына Маркку. Ему даже казалось, что он слышит голос бледного жестковолосого мальчишки, читавшего нараспев: