Вечером опять было очень холодно. Отец сам решил посадить меня на извозчика. Подруга, к которой я якобы отправлялась на день рождения, жила очень далеко. Извозчик был старик, видимо, строгих правил, потому что, когда мы отъехали и я сдавленным голосом сказала ему:
— На Подол ехать не надо, поезжайте в "Континенталь", — обернулся ко мне и с возмущением стал меня отчитывать:
— Так-то, барышня, папашу обманывать! Это за каким же делом вам в гостиницу надо?
Мы ехали очень медленно, чуть не шагом, и, поэтому несмотря на непродолжительность дороги, старик, который не переставал меня отчитывать, сидя к лошади боком, довел меня буквально до слез.
В комнату к Владимиру Владимировичу я ввалилась с такой физиономией, что Маяковский сразу рассвирепел:
— Кто? Папа? Мальчишки? Что случилось?!
Рассказ об извозчике подействовал на него странно.
— Я думал, вы смелая, большая девушка, а вы крохотка совсем, — говорил он явно разочарованно. Увидев, что я совсем растерялась и расстроилась, заслужив еще и его неодобрение, Владимир Владимирович стал говорить мне приятные вещи, стараясь утешить. По его словам, я была и красавицей, и умницей, и платье у меня было замечательное, и "копытца" (туфли) хорошие, и вообще я была лучшей из всех девушек. "И девушку Дороти, лучшую в городе, он провожает домой". Я спросила, чьи это стихи. Сказав, что начинает разочаровываться в моей "образованности", Маяковский очень хвалил Веру Инбер. Помню его слова: — У нее крепкий мужской стих.
Рассказал мне содержание "Веснушчатого Боба", из которого помнил только вышеприведенные строки, "Сороконожки" тоже помнил плохо, но зато "Сеттер Джек" знал и прочел все. Особенно нравились ему строчки "Уши были, как замшевые, и каждое весило фунт". Несколько раз в течение всего вечера говорил эти слова и при этом делал такие движения руками, что еще больше становилось ясным, какие это милые, приятные уши и как приятно их подержать в руках. Помню, что в этот вечер упоминал имена Сельвинского и Пастернака. Помню, что Пастернака называл "лучшим русским поэтом".
В субботу, 30 января, была еще одна лекция Маяковского. Лекция эта была тоже в зале Домкомпроса и мало чем отличалась от первой — та же толпа, рев, крики, аплодисменты. Те же споры во время лекции, как всегда плачевно кончающиеся для оппонента Маяковского. Много записок, почему-то в большинстве грубых, глупых и старающихся больно задеть Владимира Владимировича. Почему же на этих наших лекциях в Киеве редко бывали лояльные, поддерживающие, так сказать, записки или выступления? Очевидно, аудитория, в громадном большинстве всегда восторженно принимавшая Маяковского, была уверена в его силе, в его замечательной способности молниеносно и смертельно отвечать на враждебные выпады и выражала свое восхищение и одобрение только овациями, которых, конечно, до сих пор не имел ни один поэт или писатель. На этой лекции мне запомнилось два ответа Маяковского по вопросам, не имеющим к ее теме никакого отношения. Откуда-то сверху, в тишине, наступившей перед стихами, раздался тоненький женский голос:
— Маяковский, как вы смотрите на Эренбурга?
— Косо! — ответил Владимир Владимирович моментально и не отрываясь от своих мыслей.
И второе. Кое-кто из публики, стремясь одеться раньше других, стал уходить, не дожидаясь конца чтения.
— Садитесь, не мешайте слушать! — шикали на них остававшиеся.
— Нечего тут слушать, — сгрубил кто-то из уходивших.
— Товарищи, не задерживайте его, он спешит сменять свои старые галоши на новые, пока никого нет в раздевалке! — убил под громкие аплодисменты Маяковский. Зал никогда не оставался глух ни к одному его слову.