Разминая руки, Шульц громко и неприятно хрустнул пальцами, несколько раз невпопад опробовал инструмент, приноравливаясь к неудобным клавишам, поначалу размялся скоротечной гаммой и вдруг энергично врубил незабвенную – шестую часть сюиты Tarkus – «Поле битвы»… Орган взорвался непривычным шквалом громоподобного звука и зазвучал так мощно и величественно, что меня продрал мороз по коже. Я мысленно перенесся в берлогу Шульца на улице Кирова в то время, когда он раз сто – помните, наверное? – в моем присутствии пытался проиграть на своей органоле самое начало этой композиции, силясь снять с магнитофона один в один… Господи, как давно это было… как давно… я едва не заплакал.
Слушая «Поле битвы», я вспоминал наш древний спор об имени Эмерсона… Шульц называл его Кейт, а я, помнится, поднял его на смех, сказав, что Кейт – это женское имя, а вот – Кит – как раз мужское… Шульц тогда усомнился, пошел рыться в каких-то папках и вскоре выудил журнальную вырезку с черно-белой фоткой. Как он сказал – это была заметка из журнала «Ровесник». Сунул мне ее под нос и сказал – вот, полюбуйся – Кейт! – писано, мол, черным по белому… Как же мне было смешно читать нелепую колонку в сто строк, наспех состряпанную из слухов и домыслов, короче, посмеялся я тогда от души. …Особенно позабавила цифра – 35 тонн концертной аппаратуры!!!.. Какие 35 тонн? – откуда только взялась подобная гигантомания? – если сам Эмерсон мне в интервью говорил всего лишь о 8 тоннах… а напечатанное фото группы? – тут просто не было слов, поскольку оно не имело никакого отношения к группе ELP… спору нет, сама по себе фотка исключительно интересная, – снято откуда-то с высот закулисья, сцена вся в перепутанных черных проводах, точно яма, кишащая змеями, – только там был запечатлен квартет – три волосатых гитариста и ударник, а ELP – трио, и куда подевался клавишный арсенал Эмерсона?… Дело тогда закончилось тем, что я по памяти проговорил собственную статью, сотворенную мной по горячим следам того концерта Keith Emerson Band, на который Шульц собирался побывать да так и не попал… я ему все продиктовал, а он почтительно записал и оставил на память, отдельно поблагодарив меня за взятое интервью у маэстро, – уж больно оно ему понравилось.
Шульц закончил играть, весь потный и красный, он встал из-за органа и победно взглянул на брата Бенедикта, вид у которого был по-настоящему пришибленный – в жизни ничего подобного тому слышать не приходилось…
Утром следующего дня, как только открылись ворота, мы покинули Ригу… Накануне я нанял у мельника крытую повозку, и в назначенное время нас дожидалось транспортное средство, припаркованное у обочины дороги напротив привратной башни. Повозка доверху была набита мешками с мукой, но ездовой – немолодой угрюмый лив – заверил, что места хватит для всех, и пояснил, что хозяин – вот проныра! – приказал доставить муку в епископский замок; раз уж мы отправляемся в Торейду, так можно заодно и подкинуть заказ клиенту. Мы кое-как разместились между мешками и поинтересовались, когда будем на месте. «К вечеру будем, в том не сомневайтесь, святые отцы», – буркнул возница и стегнул лошадей.
Едва повозка тронулась, меня охватило беспокойство. Вроде как надо радоваться – сбывается заветная мечта, а на душе – отчего-то муторно… Пока все шло по плану: на ночь пристроил Шульца в гостевом доме, договорившись с елемозинарием братом Германном, и мой друг хорошо выспался на ворохе сухой соломы; из монастыря я ушел тихо, по-английски, ни с кем не попрощавшись; к чему привлекать излишнее внимание, ведь нашим планам могла помешать любая случайность; и вот теперь мы уже катим по песчаному тракту, ведущему в сторону Пскова. Я обернулся и долго-долго смотрел на отдалявшиеся крепостные стены и башни, окутанные утренним туманом, навсегда прощаясь со средневековой Ригой, с Ольгой, с Генрихом… На глаза навернулись слезы, я громко вздохнул. Шульц сочувственно посмотрел мне в глаза.
– Знаешь, Шульц, – произнес я дрожащим голосом, – я так устал… я так устал тебя ждать.
И, не удержавшись, заплакал. Шульц положил мне руку на плечо, не сказав ни слова. Я был так благодарен ему за простой товарищеский жест, за молчание. Своих горьких слез я не стыдился, напротив, эти минуты слабости принесли облегчение после всего пережитого. Мы долго ехали молча. Успокоившись я в подробностях начал рассказывать о том, что со мной произошло за два долгих года. Говорил я, само собой, по-русски, от родного языка сильно отвык – ведь на нем говорил лишь с Ольгой, но как давно это было…