Другой способ, более долгий, рыть подкоп через Польшу и, обойдя с тыла, поднять восстание. Все мы тогда грезили мировой революцией и искали к ней скорейших ключей…
Наверное, за идеи надо расплачиваться, и, когда в 51-м отца арестовали, соседи сплетничали, что мы с ним по ночам рыли подкоп под Норвежское посольство – из нашего подвала на Хлебном, через улицу Воровского. Подземным путем собирались переправить на Запад что-то шпионское. Подвал после ареста отца и вправду был опечатан. А меня арестовали только через четырнадцать лет. Отца уже не было в живых. Но тот подземный ход за спиной остался. Какое упорство! И как давно это было – подкоп до Берлина, за маму, за папу чайной ложкой…
Отец вообще хотел сделать из меня человека. Себя же держал неизменно в революционерах, но в партию не вступал, и, может быть, это его спасло. Революцию он встретил в левых эсерах, и с тех пор это висело за ним как судебное обвинение, создавая в семье атмосферу неутоленного подвига и длительной, беспросветной нужды. Отца, сколько помнится, всегда откуда-нибудь вычищали за его революционное прошлое. По счастию высоких постов он уже не занимал, друзей не заводил, в разговоре не позволял себе ничего такого и гордо нес одинокую преданность делу, от которого был давно уже отлучен. При первом же допросе он сказал следователю: «Даю вам слово революционера!» Тот так и покатился: Мамонт! Мастадонт! Он мог бы с большим успехом дать слово дворянина.
Помню, идем из бани, и, подмерзнув на остановке, я скулю, что пятнадцатого трамвая не видно: «опять не наш номер!», «и этот снова не тот!» Отец терпел, держа меня крепко за руку, и вдруг придумал. «За то, что у тебя не хватает выдержки, – произнес он авторитетно, – вот подойдет 15-й и мы его нарочно пропустим. А будешь канючить – еще пропустим. Пора в тебе вырабатывать силу воли». И мы действительно пропустили наш трамвай, и я не пикнул, и ждали до бесконечности, хотя было поздно и холодно и мама волновалась. В итоге я не стал менее слабонервным, но речь не обо мне. Отец вечно выделывал из себя революционера. Или, готовясь к худшему, воспитывал волю и выдержку, и его не обошло.
Папа спал без подушки, пользуясь плотной, как войлок, думкой. Свободную подушку клал на голову, и шум ему был не страшен. Взрослым я несколько раз пробовал его переспорить, и напрасно: «В тюрьме, – отвечает, – могут не выдать подушку. Не надо приучаться к мягкому!»
Я не согласен и до сих пор с ним мысленно спорю. Но речь не обо мне – об отце.
Кажется, он был прекрасным оратором и умел зажигать массы. Где-то на Урале, в 17-м, 18-м, в Питере, в Сызрани. Получал удивительные записки на митингах. «Мы натянем ваши красные шкуры на барабаны!» – ждали реставрации. Девичьи комплименты: «Вы похожи на Каляева». Цитировал с улыбкой: был тщеславен, неудачник. Несколько раз уходил от петли, от пули. То наступление чехов и он в кольце: спасал велосипед. То красные по оплошности запрячут в каталажку. В ожидании, когда расстреляют, – спал. Выпускали…
От дворянства у отца оставалась завидная привычка не заботиться о еде, об одежде, не убирать за собою ни посуды, ни постели (все равно ее вечером расстилать), проявляя тем самым холодное высокомерие к низменностям буржуазного быта. Революционный дворянин умеет опрощаться натуральнее и полнее дорвавшегося до власти мужлана. Те, новые, из пастухов, в 30-е шили уже габардиновые костюмы, примеряли шляпы, серванты. Папа считал ниже своего достоинства думать о таких мелочах, и мать мучилась с ним, сгорая за нашу бедность, бесправие, страх, притеснения соседей, и я трепетал с матерью, но лучше понимал отца.
Один раз, в 33-м, мама выцарапала в библиотеке льготную путевку со скидкой в Дом отдыха – на Черное море, в Новый Афон. Отец, как водится, остался в Москве и в то лето не отдыхал. В Рамене было голодно, подгоняли коллективизацию, и мы сушили дедушке черные сухари. Мы с мамой тогда увлекались Кавказом, я с луком и стрелами охотился на кабанов, пренебрегая остротами бритоголового завхоза, что на кабанов следует охотиться с хреном и солью. Он просто не был охотником и не ведал, что творилось вокруг, в пальмовых и бамбуковых, почти африканских зарослях. Понятно, я не мечтал встретить ни тигра, ни даже барса, который, судя по «Мцыри», однако, здесь где-то крутился. Но кабаны с клыками, дикие вепри, выбегающие на человека из чащи, были естественной принадлежностью этих гор и санатория, в который был обращен старинный монастырь.