Читаем Спокойной ночи полностью

Проскучав вместе весь день, отобедав, отбыв повинность, мы провожали Ефима в его детдом, куда он, казалось, уходил от нас с облегчением, и давали на прощанье на трамвай 20 копеек. 10 – на возвращение, и 10 – обратно, на дорогу к нам, через неделю, в следующий выходной день. Как-то Ефим открылся, что нетрудный этот маршрут он проделывает пешком, а двугривенный откладывает до каких-то лучших времен, что было тоже неприятно, поскольку от других денег, пускай и скромных, он неизменно отказывался, а эти, честно заработанные, брал, и, значит, получалось, ходил к нам раз в неделю за 20 копеек. «Пусть делает, как знает!» – заключил отец, но я видел, что это медленное, мужицкое накопительство ему не по душе.

Года через три на свои сбережения Ефим неожиданно купил фотоапппарат, который, мнилось, ему понадобился не для детского развлечения, но ради неясных, далеко лежащих задач, для ремесла, что ли, к которому следовало приучаться с малолетства, или ради заработка, я уж не знаю. Загадка: сирота жил по какому-то своему, обдуманному и недоступному мне плану.

С годами он все реже и реже бывал у нас, а перед войной, окончив 8 классов, пришел прощаться: ехал в Клин по набору в военно-музыкальное училище. «В военно-музыкальное?!» Выяснилось: он играл на трубе. «На трубе?! Хотя бы в техникум! Мы тебя поддержим…» Не помогло. Ссылался на ребят из детдома, ехавших по тому же набору: дают форму, кормят… Наши пути непостижимо расходились. И снова, сдерживая раздражение, отец махнул рукой: «Пусть делает, что хочет!..»

…Ефим появился на горизонте в самом конце войны. Я служил тогда в армии, в воздушных частях под Москвой, учился заочником на филфаке, прибыл по увольнительной, и мы пересеклись. Он зашел на Хлебный повидаться с отцом, демобилизованный после тяжелой контузии на фронте, в заношенной до тошноты, кургузой солдатской шинели, сидевшей на нем мешком. В Клину у него затесалась какая-то приятельница из детдома, он спешил вернуться, но за несколько минут мы впервые разговорились. Дружно ругали армию, поносили офицерство – сошлись. Он жадно сосал махорку, страшно кашлял и, как бы в оправдание, бросил, что приучился курить на фронте от голода: заглушает. Раньше за ним я никогда не замечал такой откровенной, болезненной, но живой, процеженной злобы. Словно война его перепахала, выдернув кости наружу, и теперь они торчали во все стороны, как сломанные копья. Ефим снова исчез, а затем, через несколько месяцев, пришло от него опрокинувшее отца известие, ради чего, я все и рассказываю так подробно. К сожалению, письмо это у меня не сохранилось: отец поспешил уничтожить опасный для Бобко документ. Не пытаюсь воспроизвести его стиль и перескажу своими словами.

В письме Ефим просил прощения за то, что обманывал отца всю жизнь, начиная с вечера, когда тот вытащил его пацаном из-под сапожного ящика. Поэтому, как подрос, старался бывать у нас в гостях возможно реже, хоть и почитал дядю Доната другим батькой. Не хотелось в глаза смотреть. Признаваться позднее в обмане уже недостало смелости: боялся обидеть застарелым недоверием человека прямого и честного, «настоящего революционера». А я, писал Ефим, сын кулака. В 33-м их раскулачили и выслали в Сибирь. И никаких взрослых сестер не оставалось на Украине. Ничего не оставалось. И название своей деревеньки он соврал, чтобы не разыскали следа. А район, и город, и область – притворился, что по малолетству не помнит. А то, чего доброго, установили бы, что нет и не было такого села в искомой местности. Да и фамилия у него вовсе не Бобко. И старшего брата, заболевшего тифом, тоже не было…

А было так: их везли эшелоном с раскулаченными отцом и матерью, с братишками и сестренками, да еще со стариками – в Сибирь. Везли подыхать с голоду, и Ефим бежал с дороги, под вагонами. Родители благословили старшенького – беги: может, выживешь… А дальше – снова по кругу: дядя Донат, обманывал, сапожный лоток у Никитских и семилетний мальчик, скрывающий тайну своей странной родословной от всего света…

– Ты ему написал? – спросил я, когда отец окончил читать письмо каким-то коротким смешком.

– Разумеется. Никакого ответа. Напишу еще и возьмусь за розыски. Может, он опять куда-нибудь переехал из своего Клина…

Но Ефим не переехал. Через старую его приятельницу, знакомую по детдому, узнали: Ефим Бобко умер в Клину, в больнице, от последствий тяжелой контузии и голодного истощения…


Как хорошо в лесу, исхоженном с детства, с отцом на охоте. Он с ружьем впереди, я за ним без ружья, в роли ученика и вечного носильщика дичи, если случится. Дичи с охоты мы почти не приносили: папа, как правило, мазал, приговаривая за выстрелом охотничью остроту: «Полетела умирать!» И все же с трепетом спрашиваешь бывало: «Папа, мы сегодня пойдем на охоту? А меня с собою возьмешь?» – Пойдем.

Перейти на страницу:

Похожие книги