В конце улицы тянулся городской сад. Калитка была открыта. За ней сразу начинались густые, запущенные аллеи. В саду пахло ночным холодом, сырым песком. Это был старый сад, черный от высоких лип. Липы уже отцветали и слабо пахли. Один только раз ветер прошел по саду, и весь он зашумел, будто над ним пролился и тотчас стих крупный и сильный ливень.
В конце сада был обрыв над рекой, а за обрывом – предрассветные дождливые дали, тусклые огни бакенов внизу, туман, вся грусть летнего ненастья.
– Как же мы спустимся? – спросил Кузьмин.
– Идите сюда!
Ольга Андреевна свернула по тропинке прямо к обрыву и подошла к деревянной лестнице, уходившей вниз, в темноту.
– Дайте руку! – сказала Ольга Андреевна. – Здесь много гнилых ступенек.
Кузьмин подал ей руку, и они осторожно начали спускаться. Между ступенек росла мокрая от дождя трава.
На последней площадке лестницы они остановились. Были уже видны пристань, зеленые и красные огни парохода. Свистел пар. Сердце у Кузьмина сжалось от сознания, что сейчас он расстанется с этой незнакомой и такой близкой ему женщиной и ничего ей не скажет, ничего! Даже не поблагодарит за то, что она встретилась ему на пути, подала маленькую крепкую руку в сырой перчатке, осторожно свела его по ветхой лестнице и каждый раз, когда над перилами свешивалась мокрая ветка и могла задеть его по лицу, она тихо говорила: «Нагните голову!» И Кузьмин покорно наклонял голову.
– Попрощаемся здесь, – сказала Ольга Андреевна. – Дальше я не пойду.
Кузьмин взглянул на нее. Из-под платка смотрели на него тревожные, строгие глаза. Неужели вот сейчас, сию минуту, все уйдет в прошлое и станет одним из томительных воспоминаний и в ее, и в его жизни?
Ольга Андреевна протянула Кузьмину руку. Кузьмин поцеловал ее и почувствовал тот же слабый запах духов, что впервые услышал в темной комнате под шорох дождя.
Когда он поднял голову, Ольга Андреевна что-то сказала, но так тихо, что Кузьмин не расслышал. Ему показалось, что она сказала одно только слово: «Напрасно…» Может быть, она сказала еще что-нибудь, но с реки сердито закричал пароход, жалуясь на промозглый рассвет, на свою бродячую жизнь в дождях, в туманах.
Кузьмин сбежал, не оглядываясь, на берег, прошел через пахнущую рогожами и дегтем пристань, вошел на пароход и тотчас же поднялся на пустую палубу. Пароход уже отваливал, медленно работая колесами. Кузьмин прошел на корму, посмотрел на обрыв, на лестницу – Ольга Андреевна была еще там. Чуть светало, и ее трудно было разглядеть. Кузьмин поднял руку, но Ольга Андреевна не ответила.
Пароход уходил все дальше, гнал на песчаные берега длинные волны, качал бакены, и прибрежные кусты лозняка отвечали торопливым шумом на удары пароходных колес.
Беспокойство
Изредка, поздней осенью, выдаются такие дни – сонные, хмурые, когда туман как залег с утра над рекой, так и лежит, не редея, до самого вечера. Облака низко висят над серой водой, и потому с того берега все слышно так ясно, как в запертой комнате, – то женщины колотят вальками, стирают белье, то лениво тяпает топором бакенщик, то каркает ворона на старой раките.
Перевозчик Никифор кипятит в солдатском котелке чай на костре, отворачивается от дыма. Плотник Трофим сидит на лавочке около шалаша, курит, сплевывает и смотрит на реку. Лодка только что ушла на тот берег. Видно, как на ней дружно гребут две девушки.
– Вот, – вздыхает Никифор, – отдыхает земля. Отсыпается.
– А тебе что? – сердито спрашивает Трофим. – Пущай отдыхает. Она свое небось отработала. Не то что ты.
– Это верно, – соглашается Никифор. – Мне тут сидеть до морозов.
– Жизнь у тебя рентабельная, – все так же, сердясь, говорит Трофим. – Сиди да высиживай трудодни. Сами в руки плывут. По-настоящему ежели судить, так ты, Никифор, есть лодырь.
Никифору не хочется спорить.
– Лодырей нынче нету, – говорит он примирительно. – Были, да вышли. Каждый действует по способностям. Тебе хорошо, ты, скажем, плотник. А я инвалид второй степени. Много с меня работы возьмешь! Вот и сижу перевозчиком.
– Много не много, а дело сполнять должен. Ты гляди, – Трофим показывает мне на девушек на реке, – сами гребут. А полагалось бы перевозчику с ними поехать, чтобы лодку пригнать обратно. Теперь дожидайся, покуда они там управятся и вернутся. Шурка, что ли, поехала?
– Ну да. Шурка и Лидка.
– Ох, эта Шурка! Не дай господи какая девица!
Никифор усмехается:
– Да уж известно. С характером девица.
– Чего тебе известно? – снова сердится Трофим. – Смеешься? Я те посмеюсь! Обрадовались, дьяволы: вот, мол, Шурка Трофима пересилила, отступился перед ней Трофим, – а того нет у вас в голове, что я сам ей поддался.
– Да я ничего… Дело не мое.
– Надо знать, как дело было, тогда и смеяться. Самое это брехливое место твой перевоз.
– А ты не ярись!
– Да как же не яриться, милый! – Трофим оборачивается ко мне. – Шуркой мне тычут в глаза с самого августа месяца. А почему? По дурости своей. Я на нее не в обиде.
– Откуда нам знать, в обиде ты ай нет?