Евстигнеев сделал паузу, чтобы дать своим гостям возможность спросить, как бы он, Евстигнеев, в таком случае поступил, но не дождался.
- А вот я, - подмигнул; он… - я свое самолюбие очень даже имею. Я себе в таком случае что говорю? Я себе говорю: «Ванюша, дорогой, потерпи, докажи, что ты себя любишь! Не убудет тебя, Ванюша, от пиночка. Ты о брючках, скажем, в это время думай или о лаковых, к примеру, ботиночках, почти новых, раз пять от силы надеванных… Ну ткнет тебя барин с пьяных глаз в рыло, так ведь завтра утречком - барин ведь! - совестно ему перед тобой станет, он тебя брючками на штрипочках или ботиночками за тот пиночек и отблагодарит. И будешь ты, Ванюша, и при своем рыле и при господских брючках и ботиночках. Или, скажем, рассердился на тебя барин, плюнул тебе по-дурашному в тое же рыло. Ты что тогда?…
- Я б ему! - помрачнел Фадейкин.
- Ты б ему, ты б ему! - снова передразнил его Евстигнеев. - Вот и будешь до скончания своей жизни ходить в латаной поддевке и худых сапогах! А я уже сейчас во всем господском. И полный чимайдан гардеропу всякого. И еще у меня вся жизнь впереди. Еще я, братец ты мой. Дай только время, в купцы запишусь, открою магазин, сам себе лакея заведу…
Он приоткрыл дверь в жилые комнаты:
- Алевтина Сократовна, а Алевтина Сократовна!
Теперь госпожа Рябоватова была в темно-фиолетовом плюшевом капоте, при одном взгляде на который становилось жарко. Волосы ее были приведены в порядок. Было видно, что она очень хотела произвести и на Евстигнеева и на нечаянных гостей самое благоприятное впечатление. Она глядела в глаза своему беспокойному сожителю с собачьей преданностью и тоской. Ее лютое лицо подобрело, размякло, стало беспомощным и каким-то детским. А только что такое благожелательное и развеселое лицо Евстигнеева вдруг словно свинцом налилось, стало неприступным, суровым и властным, как у укротителя львов в ярмарочном цирке.
- Чего прикажешь, Иван Трофимович? - робко спросила она и, бросив быстрый взгляд в облезлое зеркальце, висевшее возле рукомойника, поправила свою реденькую прическу.
- Жан! - страдальческим голосом поправил ее Евстигнеев. - Жа-ан-с!… Сколько раз я вам, Алевтина Сократовна, делал замечание, что я более привычный, когда меня зовут Жан!
- Чего прикажете, Жан? - покорно повторила госпожа Рябоватова, и ее желтоватые жирные щеки залила легкая краска стыда: ей было совестно перед свидетелями ее унижения.
- Канаву! - сказал Евстигнеев. - Канаву и франзолей, сколько положено!
Антошин уже знал, что франзоли - это те самые французские булки, которые полвека спустя были переименованы в городские в целях борьбы с низкопоклонством перед Западом.
- Сию минуточку, Жан! - заторопилась госпожа Рябоватова. - Как раз самоварчик закипел. Сейчас вам будет какао, франзоли, маслице вологодское, и кушайте себе на здоровьице!…
- И им тоже! - кивнул он на Антошина и Фадейкина. - Им тоже приготовить!…
- Сейчас вот заварю чайничек…
- Им тоже какаву! - командовал Евстигнеев, рисуясь перед Антошиным и Фадейкиным своей властью над Алевтиной Сократовной. - И ситного им… Побольше ситного!… И чтобы с изюмом!…
Выхлебав три большие чашки какао и умяв «сколько положено» поджаристых франзолек с вологодским маслом, Евстигнеев снова расстегнул свою застегнутую было куртку, обнаружив крепкую и гладкую розовую шею сытого молодого самца, на которой висела на розовой шелковой ленточке маленькая, с двадцатикопеечную монету, серебряная иконка.
- Ну вот, - сказал он, звучно отрыгнув и блаженно отдуваясь, - можно сказать, заморили червячка… Какава, франзолечки, маслице вологодское, то-се… И квартира вроде ничего, а душа у меня томится, ох томится!…
Лицо Рябоватовой снова стало обрюзгшим, старообразным. Оно пошло розовыми пятнами, веки набрякли, и, не будь посторонних, она бы расплакалась.
Но у нее хватило самолюбия удержаться от слез. Она придумала, будто ей надо прибавить сахару в сахарницу, и с несвойственной ей торопливостью ушла из кухни. А Евстигнеев продолжал выхваляться.