Он был огромен, уродлив и терпелив — вот в чем был секрет его силы. Была у него и четвертая особенность, но о ней знали очень немногие, — навязчивая мысль о смерти. Даже в те минуты, когда он чувствовал себя неуязвимым, его не покидала боязнь, что противник — дай ему чуть больше времени или удачи — сумеет раскусить какую-то его роковую слабость, его потаенную ахиллесову пяту. Тогда и крышка.
Все несчастье Бэтта, как заметил когда-то его школьный учитель, было в том, что он опоздал родиться на четыре столетия. В шестнадцатом веке он бы не казался таким монстром. В те времена ему не мешали бы ни суеверный фатализм, ни беспрерывные размышления о потусторонних силах, ни болезненный интерес к страданиям и смерти. Он носил бы горностаевую мантию или власяницу, бархат или вериги, упивался бы чужой болью или наслаждался умерщвлением своей плоти, он был бы одним из достопочтенных рыцарей застенка и гарроты, кнута и плахи. Но у Бэтта не было ни шелка, ни бархата, ни горностаев, ни власяницы; носил он высокие сапоги со шпорами, ковбойские джинсы, клетчатую рубашку и черное сомбреро, его незатейливый обед состоял из говядины с картофелем; дешевая сигара да опрокинутый наспех стаканчик виски — вот и все возбуждающие средства, а атрибутами избранника народа были скромная шерифская звезда, молчаливая дубинка да неприметный револьвер. При всем том муки уничижения он переживал ничуть не менее сильные, чем если бы одевался в дерюгу, посыпал голову пеплом и питался акридами.
Подобное унижение он испытывал и сейчас, вышагивая с заложенными за спину руками по вместительному подвалу и жуя сигару коричневыми от табачного сока зубами.
В сотый раз он спрашивал себя, что же это тут творится, мать их так, — уж не светопреставление ли? Днем он зашел в больницу к Ли Эстабруку и услышал, что Лу Доннеджер ведет себя как-то странно, болтает во сне да еще угрожает заговорить наяву. Черт! Того, что знает Доннеджер, хватит, чтобы двадцать человек повесили по двадцать раз. И словно мало Бэтту одной заботы — не успел он вернуться к себе, звонит из газеты Элмер Парсонс и сообщает, что Фарли О’Брайен возомнил о себе черт знает что и решил самолично спровадить из города адвоката защиты. С Фарли был, правда, Арт Зал, но он и не подумал остановить сопляка, а когда вмешался, было поздно. Шермерхорн, само собой, тут же нажаловался, и история докатилась до репортера. Пойдет теперь гулять от одного конца страны до другого…
Зал, О’Брайен и Доннеджер! Каждая собака знает, что это его ребята, — вот она, власяница. Правда, они в то же время и ребята Джейка — прямо находка для всяких святош и либералов. Ведь эта троица у него на жалованье еще с тех пор, как он заплатил за их первых девок на Дайемонд-стрит; он вертел ими как заблагорассудится, словно купил с потрохами, объяснил, что к чему, научил уму-разуму, людьми их сделал. Да у них в кармане без Бэтта и гроша ломаного не было бы.
Само собой, Лу постарше. Этот еще одумается. Ему же лучше будет. Не стоит доводить Лу до точки, опасно. Самому-то Бэтту плевать, что одна религия, что другая, но, как ни крути, а коли парень из своей веры переметнулся, как Лу это сделал, он и тебя продаст, если припрет. Так что не маши зря кулаками, Бэтт. Пусть он малость поостынет.
А те двое — не проблема. Зелены еще, необъезженны, но преданны. Проучить их хорошенько, и все тут. Зла на тебя держать не станут. Сами понимают, каких дров наломали. Добро бы еще не знали, как Бэрнс смотрит на пьянство в служебные часы. После смерти Гилли, не успел еще Бэрнс влезть в шерифские сапоги, а Бэтт уже специально предупредил — никаких фокусов! Заварите кашу, а кто расхлебывать будет? Бэрнс? Черта с два! Ваш дядюшка Бэтт — вот кто!
Неужто трудно понять? Так нет, наплевали они на твои слова, мимо ушей пропустили. Вот и выдери их, словно родных сынов. Да так, чтобы по гроб запомнили.
Сыновей Бэтт всегда наказывал сам. Эгги, та их и пальцем не трогала. Боялась, что любить перестанут. Начнут, мол, ненавидеть. Ну и что с того? На здоровье! На хрена ему их любовь? А вот уважать будут.
Хорошо еще, что у него дочерей нет. С девчонками тяжелей. Моргнуть не успеешь — а уже сам стал бабой. Любовь им подавай! Сколько раз он из-за этого цапался с Эгги. Да и с другими женщинами тоже. Любовь? Пожалуйста! Сколько угодно! Ему от них одно надо, а там пусть кто другой заговаривает им зубы, всякие там птиченьки-рыбоньки, дусики-пусики, кисаньки-шмисаньки, ладушки-задушки. Все это сюсюканье — не для него. Женщина должна знать свое место. Понимать, кто хозяин. Эгги, та понимает, что ему надо. Или воображает, что понимает. Бэтт потому стал таким, говорит она, что детство было трудное. Никто его не любил, вот и он никого не любит. Большинство мальчишек, мол, пробивают себе дорогу обоими кулачками, в одном кулачке — любовь, в другом — страх. Не угрозами, так лаской, а свое выклянчат. А ему, мол, пришлось прокладывать себе путь одной рукой, другая за спиной была привязана — да-да, та самая растреклятая — ладушки-задушки — рученька, которой клянчат.