И предвкушая благостный эффект во всем неисчислимом народном размахе, вздел Георгий Аполлонович позолоченный крест и подал знак Сафонову.
Тот облегченно и понятливо кивнув, развернулся к капелле. Поднял руки с камертоном и стальным шариком. Это увидели первые шеренги. Стал опадать гул, стекать вниз в брусчатку, поглощаясь ею, пока не улеглась настороженная истовая тишь, настоянная на шорохе подошв о камень.
Сафонов тронул камертоном сталь. Зародился и поплыл над головами малиновый звон. Капелла вобрала морозный воздух в груди и над головами бархатно и благостно поплыло благолепие шлифованного пятиголосия:
– Бо-о-о-же царя храни-и-и-и…
Сила и кротость стерильные пронизали площадную стынь. Стал просачиваться хорал в многотысячную соборность толпы вековой певческой культурой Ариев, растворяя в людях напряжение и тревогу. Гимн пронизывал, обнимал уже всю площадь, настигая самых дальних. Он впитывался сквозь солдатское сукно в муштрованную служивость, чьи мёрзлые лапы стискивали сталь боевых трехлинеек с магазинами, нафаршированными боевыми патронами. Гимн разбухал на всю площадь. И достиг окон дворца. Зябко дрогнула мать царя Мария Федоровна. Спросила настойчиво, тоскливо:
– Ники, ты приказал Трепову с Рачковским стрелять?
Сын не ответил.
– Я не слышу тебя, Ники.
– Да, маман. В случае крайней необходимости.
– Они же поют гимн! Какая необходимость? Ты сделал непоправимую глупость, я молюсь, чтобы она не обратилась в нашу кару.
– Я всегда был для вас глуп, маман!
– О чем ты?! Боже мой… Боже мой… не допусти кровопролития. Это будет началом конца! Ты это понимаешь?
– Чтобы вы предприняли бы на моем месте? Если эта озверелая лавина внизу ринется сокрушать дворец…
– Это твой народ, Ники! И он идет к тебе с молитвой, с иконами и гимном!
– Самый пьяный, самый кровожадный в Европе народ! Пение его – это личина и маска. Под ней ненависть к нам! – Непримиримо хлестнуло фразой Александра.
– Вы всегда были и останетесь немецкой занозой в подошве Романовых, – не поворачивая головы выстонала мать – царица.
– Чем лучше ваша, датская заноза в этой подошве, принцесса Дагмара?!
– Маман! Алекс! Умоляю вас, остановитесь, – стиснул руки царь.
Пение – благовест Романовым набирало силу. Странным образом оно не возносилось в небо. Сизая, низкая хмарь его, не впитывая, отторгала гармонию.
Гимн все плотнее давил, распирал стены Зимнего дворца и кольцевавших площадь зданий. Он дрожал в этой каменной кастрюле хладным студнем.
Вдруг вывернулись из толпы верткие фигурки. Стремглав понеслись к серым, опушенным игольчатыми штыками солдатским шеренгам. Шагов за двадцать до них подростки застопорили. Сунув руки в карманы, в неистовой спешке тут же выдернули их. Размахнувшись, падая вперед, швырнули в солдат какой-то черной россыпью. Повторили это еще и еще раз.
Первая россыпь уже канула в солдатских шеренгах, последняя еще только сверлила хмарь, снижаясь по дуге, когда площадь и монолит хорового многоголосия проткнул верещащий – заячий вскрик.
В третьем ряду, вихляясь в болевой судороге оседал на брусчатку солдат Кузьменков. В правой глазнице его, выхлестнув на щеку и лоб слизистый шматок глаза, торчала граненая гайка. И тут же вскрикнул, задергался еще один, сзади: с хрустом, раздробив переносицу, вяло чиркнула по шинели и брякнулась на камень между ног такая же, крашеная кровью.
Уже орали, взвизгивали, хлюпали кровавым матом сквозь выбитые зубы слева и справа. Большая половина из металлических стай, запущенных волчатами из Гошомер Гацаир, нашла свои цели: солдатские лица. Увесистая, угловатая сталь гаек просекала кожу, насквозь, ломала лобную кость, дробила ушные хрящи.
Солдатские шеренги пучила судорога. Вспухал испуганный, ярый вой.
Взводные, стоявшие спиной к толпе, ошалело хватали ртами воздух: кто?! Откуда?! Опомнившись, один за другим разворачивались к манифестации.
Она, только что источавшая слитно-грудную гармонию гимна, растеряно опадала звуком.
Фигурки, опрометью возвратившись к ней, уже ввинчивались с маху в спасительную людскую плоть, кротами зарывались в нее, работая локтями и головенками – чуя как настигает и опаляет сзади звериная ненависть покалеченных солдат.
«Боже царя храни?!»… Истощался гимн толчками, потрясенно и зябко рвался на клочки: уже ничто и никого не хранило.
И осознав пророчески все происшедшее, ужасаясь надвигавшемуся аду, махнул руками – будто перебитыми крылами Сафонов, обрывая ненужный и кощунственный теперь хор.
Грянула тишь. Её задавленно, стонущее точил лишь скулеж покалеченных солдат, да нутряной, всполошенные гул людского арьегарда, не видевшего, что произошло: что там впереди!?
Конный Трепов, жестко осаживая жеребца, нервно плясавшего под ним, впитал в себя все происшедшее. Он не знал заранее, что должно произойти. Но что то должно было свершиться, отомкнуть кандалы внутреннего запрета на действие. Об этом «что-то» еще вчера путано и туманно докладывали филеры: в недрах манифестации готовилась провокация, какая, когда – не сумели выведать.