Ну вот свершилось! Выпорхнувшие из толпы дьяволята разом, вдребезги разбили благовест мирного шествия.
Корчились, выли в солдатских шеренгах покалеченные и вязкий, жгучий экстракт мести (позарез нужный генералу Трепову!) накалялся в солдатской плоти.
Всклень, до горла пропитавшись этой местью, так легко освобожденный вдруг от нравственного закона «не убий», Трепов вынул из кармана белый платок, ибо ждали этого от него, сотрясаясь в бессильной муке бездействия, взводные, скрестившие на генерале каленые шампура ожидающих взоров.
Все видел и осознал полковник Рачковский, чей конь, заразясь буйством от Треповского жеребца, теперь всхрапывал, гарцевал, привставая на дыбы. Полковник увидел тоже самое, что и генерал. Но куда как маштабнее представил последствия. Мастеровито настороженная, сооруженная Ротшильдом и Браудо западня, хищно разинула свою бездонную пасть. Туда и понеслась теперь гемофилийная династия Романовых. А за ней – вся империя. Поскольку созрела одна часть неимущих гоев для истребления другой, имущей.
«Разделяй и властвуй. Направляй и распаляй.» Полыхнуло в памяти растущее из древности веков пророчество. Тогда «И будут их города, богатства, жены твоими, а сами они – рабами твоими».
И ужаснувшись смрадной, людоедской нещадности этой пасти, смяв и похерив к чертовой матери всю субординацию, цапнул полковник Рачковский генерала за руку, напоровшись на бешенство генеральского взгляда.
– Что такое Рачковский?! Вы что себе позволяете?!
– Этого нельзя делать Викентий Павлович!
– Ты не понял, какую экзекуцию сотворили с солдатам эти выблядки из толпы?!
– Господин генерал, команда стрелять сдвинет лавину хаоса во всей империи!
– А мы с вами на кой … государем поставлены?! Не допустить хаоса! И не допустим!
– Я не успел доложить вам и Столыпину о заговоре Ротшильда и Витте против империи.
Жалко и беспомощно трепыхнулась мыслишка в голове Рачковского: «Успел бы, коль сильно захотел.» И с горечью обжегшись об отторжение генерала, осознал полковник, что даже не в «хотении» было дело. Пронизанный своим выстрелом в Париже и смертью Лариной-Глинки (Ласточка моя ненаглядная, прости ж ты меня, сволочь трусливую!) плавал он в последние месяцы в морфинно-безвольном киселе. Куда подмешена была изрядная доза страха перед Ротшильдами. Так и не смог заставить себя пробиться в суматошную круговерть генерала Трепова, рассказать все. Хотя и пытался однажды доложить о собранной и заготовленной Ротшильдом, Витте и Браудо бомбе под троном Романовых.
– Прочь руку! Я сказал прочь руку! Толпа сей миг кинется крушить дворец, неужто не сознаете этого, полковник?
– Викентий Павлович, там лучшие люди империи, безоружные, мирные мастера! Там женщины и дети!
– Хватит бабиться, полковник! – Брезгливо, ненавистно просипел генерал, подите прочь со своими соплями, по-м-мошничек!
И выдернув платок из правой, удерживаемой Рачковским руки, вздел генерал над головой левую. Подержал и махом опустил бело-трепыхнувшийся сигнал. Команду к отстрелу!
Облегченно и яростно в унисон рявкнули взводные:
– Товсь!
И, спустя пять секунд после железного, слитного лязга затворов.
– Пли!
Рявкнули стволы. Смертный веер свинца достиг и пронизал живую слитность тел. Ахнула, взвыла, опаленная ужасом людская армада. Упали навзничь и опускались на подламывающихся ногах десятки. Это были казаки-лампасники, неподкупно-сторожевые псы империи, цвет казацкого воинства, бросавшие некогда тела свои в огонь и под свинцовый дождь янычар, чеченцев, шведов, поляков. Но именно в них мстительно целила солдатская голытьба, в коей бродила уже эс-эровская рев-зараза. Для нее, этой местечковой бациллы казаки были люто-ненавистной помехой. Развернулись и ринулись в давку сотни передних. Стонущий рев рвал перепонки. Визг детей и придавленных женщин врывался в разум, отказывающийся понимать происходящее.
Опять лязгнули затворы. И снова ухнул залп, дробя не только мясо и кости людские, но и тысячелетнюю опору трона и династии.
Металась, вздымала руки меж двух человеческих стен черноризная фигурка попа. Горели тоскливым безумие глаза Гапона. Трепыхалась, кровью и грехом, тщеславной придурью пропитанная ряса его.
Стенанием истощалась, подстреленной птицей билась мать царя:
– Николай второй! Сын, ты преступник! Неужто не трубит в тебе глас Божий о твоем смертном грехе?! Да вели же, наконец, прекратить бойню!
Ловя всем истерзанным жалостью сердцем прерывистый плач цесаревича из детской, почти не вбирала в себя плач народа царица Александра. Лишь, увидев кровавый хаос внизу, в болезненном тике дернув щекой, сцедила жена меж губ:
– Сбесившееся стадо надо останавливать!.
– Этой трясогузке у трона никогда не понять происходящего, – ужаснулась мать. – Ники! Сегодня ты сам рубишь опоры династии, она рухнет!
– Маман! Не рвите мне сердце! Уже ничего не изменишь! – вскрикнул, отшатнулся от окна царь. Кинул руки за спину, заходил по паркету, мучительно кривя лицо, придушенно взмыкивая от страдания.
Он только начал постигать всю грозную сущность сотворенного им – обманутый и загнанный в угол.