Мы уже два дня сидели без свежей пищи, и даже злеб у нас подходил к концу, но я не осмеливалась выйти на рынок, боясь бунтовщиков. Кэти проснулась, ей захотелось есть, что я сочал добрым знаком. Я сварила ей супу, но едва она успела проглотить несколько ложек, как ее тут же вырвало, и она стала жаловаться на боли, напоминающие родовые схватки. Боли все усиливались, и, по мере того, как день близился к вечеру, она становилась все слабее и слабее. Я видела, что она теряет много крови и понимала, что это очень плохо, однако не знала, что делать и только рвала и рвала простыни, чтобы попытаться остановить кровотечение.
Жак, теперь, когда его мать больше не стонала, как накануне, не отходил от окна. Он стоял, облоктившись на подоконник, и сообщал мне, что происходит на улице: крики стихают… вот они снова становятся громче… – в зависимости от того, как развиваются события.
– Послушай, это солдаты, – кричал он. – Это кавалерия, я слышу, как звенят уздечки и цокают копыта. Как жаль, что мне их не видно! – При каждом выстреле из мушкета он с вотсоргом кричал: – Пах… пах-пах… пах-пах!
Лицо Кэти покрылось смертельной бледностью. Снова наступил вечер, было около восьми, а она лежала, абсолютно не двигаясь, начиная с трех часов дня. Жаку надоело "палить" вместе с солдатами, он проголодался и требовал, чтобы ему дали поужинаь. Я сварила еще супу, но к нему не было хлеба, и мальчик по-прежнему жаловался, что ему хочется есть. А потом – ведь ему было всего восемь лет, и он сидел взаперти с воскресенья – Жаку вздумалось побегать вверх-вниз по лестнице: из лавки в комнаты, где мы жили, и обратно, и этот грохот казался мне оглушающим, его нельзя было сранвить даже со стрельбой и прочими звуками бунта, доносившимися из Сент-Антуанского предместья.
В воздухе носился запах гари, должно быть, где-то горели дома или это пахло порохом от солдатских выстрелов, а Жак все носился по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки. В комнате Кэти стало совсем темно, и я стояла на коленях перед кроватью, держа ее слабую бессильную руку в своей.
Снова были слышны шаги, это возвращались домой те, кто ходили смотреть на бунтовщиков, и, наконец, раздался стук в нашу дверь. Жак испустил воинственный клич:
– Это папа пришел! – и помчался вниз открывать дверь.
Я встала на колени и зажгла свечи, слушая, как Робер, смеясь, разговаривает с сыном внизу в лавке. Я подошла к лестнице и стояла там, на верхней площадке, глядя вниз на своего брата.
– Разве Рауль ничего тебе не сказал? Он не был у тебя вчера?
Робер взглянул на меня, улыбнулся и стал подниматься по лестнице в сопровождении Жака, который шел за ним следом.
– Сказал? – повторил он. – Конечно же, он ничего мне не сказал. В последние тридцать шесть часов между нами и лабораторией было по меньшей мере тря тысячи человек. Мне езе повезло, что я сумел добраться сегодня до дома. Ты знаешь, они разгромили фабрику Ревейона, вместе с домом и всем прочим, и то же самое проделали с Анрио. Когда парижская толпа поднимется, ее не так-то просто остановить. Я все это наблюдал из окон лаборатории, славное было зрелище! Толпа ревет: "Vive le Tier Etat! Vive Necker!"[21]
, хотя никому не известно, какое отношение имеют третье сословие или наш министр к беспорядкам. Как бы то ни было, бедняги бунтовщики поплатились за это жизнью, когда солдаты стали в них стрелять. По крайней мере, двадцать убитых и пятьдесят раненых, и это только то, что я видел на улице Травестьер.К этому времени он дошел до верха лестницы и стоял возле меня.
– А где же Кэти? Почему здесь темно?
Мы вместе вошли в комнату. Я поднесла свечу к кровати и сказала ему:
– Мы сидим здесь со вчерашнего вечера. Я совсем не знала, что мне делать.
Я осветила лицо Кэти. В нем не было ни кровинки. Робер склонился к ней и взял ее за руку, а потом вдруг в ужасе воскликнул:
– Боже мой, Боже мой, Боже мой! Она умерла, Софи, разве ты не видишь?
Снаружи все еще раздавались звуки шагов, это последние зеваки расходились по домам. Мимо проходила небольшая группка людей, они весело смеялись и пели:
Vive Louis Seize,
Vive ce roi vaillant,
Monsieur Necker
Notre bon duc d'Orleans![22]
Жак вбежал в комнату и взобрался на подоконник, крича вслед марширующим людям:
– Пах… пах-пах… пах-пах…
А потом звуки песни смолкли, и на улице Сент-Оноре воцарилась тишина.