Еще два раза Том ухитряется заплатить. Потом приходят из банка и дом отбирают. Как оглушенный, он бредет под мокрым снегом по слякоти до конца улицы, там поворачивает направо и, шатаясь, ковыляет через сухой бурьян, пока не находит старую тропу, которая приводит сперва в сосновый лес, а потом к затону, в который погружалась Руби. По берегам затон уже схватился льдом, но в середине чистая вода, темная, как свинец.
Он долго стоит на берегу. Тьма сгущается, и он наконец говорит:
Следующим утром он с четырнадцатью долларами в кармане проходит мимо запертых ворот «Интернешнл Солт». За пятицентовик троллейбус довозит его до центра, и на бульваре Вашингтона он выходит. Солнце, показавшееся между высокими зданиями, цветом похоже на каленый стальной кругляк; Том поднимает к нему лицо, но тепла никакого не чувствует. Он идет вдоль магазинных витрин – пустая, пустая, пустая… – и недвижимых, как изваяния, пьяниц, в полном ступоре сидящих на ящиках. В какой-то забегаловке страдающая зобом официантка приносит ему кружку кофе с поблескивающими на поверхности крохотными кружочками жира.
На улицах лица, лица, – хмурые и бледные, тощие и голодные; и ни одно из них не Руби. Он съедает вторую яичницу с гренками, запив ее второй чашкой кофе. В дверях одного из домов появляется женщина и выплескивает на тротуар таз грязной воды; прежде чем вдребезги разбиться о землю, вода вспыхивает на солнце. В переулке на боку лежит мул – то ли спящий, то ли издохший. В конце концов официантка спрашивает:
Там оказался тоже пансион. Мистер Уимз сидит за колченогим столом и сам с собой играет в домино. Поднимает взгляд:
Каким-то чудом внучатая племянница мистера Уимза оказывается начальницей ночной смены санитаров в родильном отделении городской больницы. Родильное отделение располагается на четвертом этаже. В лифте Том не может понять, поднимают его или опускают. Эта племянница окидывает Тома внимательным взглядом, заглядывает ему в глаза и смотрит язык – нет ли признаков нездоровья, – и сразу объявляет, что он принят.
По десять часов за ночь, шесть ночей в неделю Том таскает по коридорам тележки с бельем – грязные простыни и пеленки вниз, в подвал, чистые пеленки и покрывала из подвала наверх. Разносит еду, собирает грязную посуду. В дождливые ночи работы больше. На втором месте полнолуния и праздники. И не дай бог праздник придется на полнолуние, да при этом ночь будет к тому же дождливой.
Врачи ходят между рядами кроватей, впрыскивают роженицам морфин и какой-то еще скополамин, чтобы они обо всем забыли{143}
. Иногда там слышатся вскрики. Иногда сердце Тома начинает усиленно биться по непонятным причинам. В родильных боксах на плитках пола всегда новая кровь на смену старой, которую Том только что вытер.В коридорах круглые сутки яркий свет, но тьма за окнами угнетает, и в самые глухие ночные часы у Тома появляется ощущение, будто больница погружена глубоко под воду, полы покачиваются, а огни соседних зданий – это стаи светящихся рыб, и все вокруг находится под страшным глубинным давлением.
Ему исполняется восемнадцать. Потом девятнадцать. Повсюду не прекращается шествие вялых, апатичных фигур: больничные ворота осаждают сгорбленные дети с пустыми от голода глазами; городские парки заполонили фермеры, которым некуда деваться; целыми семьями люди спят под открытым небом, – все это те, кого не удивишь уже ничем на свете. Главное, их так много, словно неподалеку работает инкубатор, выбрасывающий их по тысяче в минуту, и те из них, кого встречаешь по дороге на работу, это лишь дозорные, крохотная частица грядущих за ними неисчислимых толп.