Князь Всеволод Мещерский был отпрыском древнего знатного рода. Он был беден и горд и, вполне естественно, чувствовал себя обиженным. Будучи человеком отважным и авантюристом, князь жил мечтою о подвиге, открывающем путь к признанию. Огромные карточные долги, загубленная репутация, изгнание из Конногвардейского полка, казалось, поставили крест на тщеславных устремлениях князя. Но грянула революция, за нею Гражданская война, и князь решил, что пробил его час.
Самсонов не увлекался доверием к Мещерскому. Капитан был человеком сдержанным и осмотрительным. Ему импонировали удаль и доблесть бряцающего своими достоинствами князя. Но Самсонов имел мало надежд на него. Посылая Мещерского к белым, капитан рассчитывал не столько координировать действия, полагая такую связь через линию фронта чрезмерно опасной, сколько предупредить и воодушевить командование белых. А там, думал Самсонов, как Бог даст.
С огромными трудностями князю в конце марта удалось покинуть Воронеж. Долгий его путь короткими переходами, с многодневными сидениями в лесных землянках, закончился плачевно. Случайно наткнувшись на конный разъезд, князь сумел бежать, но был ранен. Его приютил сердобольный крестьянин и ухаживал за больным, пока не нагрянул отряд Аваддона.
Самсонов не знал о судьбе Мещерского. Время шло. Донская армия, разлагаясь изнутри, вместо решительного наступления на приготовленные к разгрому части большевиков, откатывалась на юг, в глубь степей. Самсоновым овладел страх. Он клял себя за мальчишество, за то, что опрометчиво дал Мещерскому письмо и тем самым обрек себя на гибель.
«Бежать?!» – временами восклицал внутренний голос капитана.
Но вспоминалась семья. Младшая дочь, надрывно кашляющая и жалостливо смотрящая на измученного отца голодными глазами. Жена, пусть не любящая. Самсонов знал, что ему изменяют. Знал, с кем. Но ни разу не сказал слова упрека.
«Пусть, – думал он. – Коли не любит, какой смысл душу рвать? За дочками смотрит, и ладно. А мне все одно, что так, что иначе. Если б любила – другое дело – было бы счастье. Но нет счастья, и боли нет, и радости. Только мука и бесполезность».
Время тянулось медленно. Воронеж оттаял и расплылся вязкой жижей. За зиму съели всю живность, которая была в городе. Редкие бродячие собаки, должно привлеченные запахом жизни из пожженных войной деревень, поодиночке бродили в поисках пропитания. Многие дома так и остались стоять с заколоченными ставнями. Людей стало меньше, а те, что встречались на улицах, были серые и злые. В их глазах Самсонов читал ненависть. Но чувство это было не тем, что бросает в бой и разжигает страсти. Нет. Это были страх или обреченность.
Матросы освоились в городе, обжились. Они теперь вели себя тише, целиком поглощенные устройством оборонительных линий да забавами со своими игрушками – броневиками. В конце марта в Воронеже был Троцкий и, заметив в рядах гарнизона разложение, приказал занять людей сооружением оборонительных укреплений. Первое время матросы и курсанты были озадачены, но скоро сообразили и согнали на работы крестьян из окрестных деревень да городских забулдыг. Дело пошло споро.
Временами капитан думал, что жизнь налаживается, и даже забывал о войне, о своем неосторожном письме и князе Мещерском. Но, выглядывая в окно своего кабинета, всматриваясь в черные проваленные крыши и редкие фигуры на опустевших дворах и улицах, понимал, что налаживается, но на какой-то свой, злой и голодный, лад. Самсонов писал приказы, неохотно повинуясь необъяснимому отступлению донцов, передвигал части на юг к казачьим станицам. На совещаниях с Троцким и в Реввоенсовете он настаивал на сугубо оборонительном предназначении 8-й армии и невозможности немедленного наступления на Новочеркасск. Самсонова слушали.
Весна девятнадцатого года принесла первые серьезные успехи добровольцам. Белый юг вырвался за пределы казачьих областей. Пали большевистские Харьков, Полтава, Екатеринославль и Царицын. Донская армия вновь подошла вплотную к Воронежским пределам.
При каждом известии о поражениях на фронтах матросы озлоблялись и подозрительно зыркали на военспецов. Ночью они напивались, горлопанили песни и устраивали митинги, на которых требовали начисто вырезать всю белогвардейскую сволочь. Капитан их не боялся. Он знал: кто громко грозит, никогда не ударит. Самсонов боялся других людей. Они ходили в черных кожаных куртках, со сжатыми, подрагивающими от напряжения губами. Эти люди обыкновенно молчали, прохаживаясь по коридорам штаба. Им было дозволено заходить во все кабинеты и читать все бумаги. Их боялись даже матросы. Однажды, после падения Харькова, один из матросов в разгуле залез на броневик и матерно, спьяну коверкая слова, обругал Ленина и Троцкого. На другое утро его взяли, а к вечеру расстреляли.
Но Самсонову доверяли или нарочно выказывали расположение для усыпления бдительности. В сущности, ему было все равно. Встав на путь измены, капитан смирился с мыслью, что однажды в его дверь постучат и без лишних слов уведут под руки.
В дверь постучали.
– Войдите.