От сердечной смуты не так уж далеко и до «мировых бурь», ибо человек един, и он един с человечеством, с миром, и, целясь в сердце, целишься в планету. Вот когда ветер поднимает занавес, и с подмостков раздается голос Вестника, комментирующего разыгравшиеся на наших глазах события. Конец этого монолога (так и названного — «Ветер, поднимающий занавес») звучит так: «…занавес поднят, и я всматриваюсь Лишь в одну занесенную снегом тропинку, Издали доносится гул Мутных проулков и улиц, мостов, мостовых. Уже вплотную — туманы, и мгла, и колокольные звоны. Я чувствую себя продравшим глаза ихтиозавром, Который спросонья слышит призыв разъяренного ветра: „Вселенная, тише! Вниманье, Земля!..“ Яростный клич взлохмаченного оратора, Сливаясь с волнами людского прибоя, Самумом и шквалом Обрушивается на нас. И тут — Небывалым, неслыханным и несказанным хором Гудят пространства земных площадей: „Вниманье, Планета! Вселенная, тише!..“ И повелительный голос Влечет за собой на трибуны толпы и сонмы, И самозабвенный порыв неистовой массы Мгновенно поднимает на ноги весь Петербург — От богомольной Лавры до богохульствующих манифестантов. Восторг и безумье, Проклятья, угрозы и воодушевленье. У меня на глазах сливаются в элизиум сумерек… Внимание, мир! Вперед, мирозданье! Слушай, Земля! Человечество, внемли!»
Занавес воспоминаний поднят и опущен. Но остается сознание и крепнет убеждение, что поэт никогда не был праздным зрителем великой мистерии. Он сам так говорит об этом: «О, я не спустился с бумажных небес На грешную землю. И не сошел с гобеленов или обоев В бурлящие толпы, И не из ночных варьете убежал, Покрывало наспех накинув! Я денно и нощно Был где-то рядом с запасами пороха Иль у химических складов, где газ и всякая адская смесь Были готовы взорваться вот-вот, В каждый миг и секунду. И никогда не бывал я один. Рядом со мною дежурили: Ветер — ошую, дождь — одесную».
Финал сдержан и спокоен. Никаких иллюзий. Да, «не раз и не два» являлась поэту дальняя звезда, не раз и не два озарялись его дни яркими вспышками света. Но это были звездные часы человечества, это был свет поэзии и века, и они вовсе не были залогом безоблачного счастья лично для него, покоя и воли для его души, они не предвещали ему ни мира, ни лада. И даже в кажущееся безветрие вершины чинар и тополей колыхались и гнулись под напором невидимых волн и токов. И он мог бы сказать завтрашними словами Маяковского: «Как раньше, свой раскачивай горб впереди поэтовых арб — неси один и радость, и скорбь, и прочий людской скарб…» Он примерно о том же и сказал за год до Маяковского в своем стихотворении «О, не единожды с неба…».
Вы скажете, что стихотворение это очень грустно? Поэт никогда и не скрывал своей грусти, вызванной тем или иным мелким поводом, а тем более какой-либо глубокой причиной (точно так же, как всегда делился он своей радостью, вызванной пустяком ли, планетарным ли событием). Но он никогда и не навязывал свою грусть и тоску читателю, и очень редко, исключительно редко, обнажал и раскрывал биографические, житейские, бытовые истоки и основания этих своих переживаний и состояний. Насколько конкретен и точен он был в любых своих адресах социальных, настолько он был замкнут и скрытен в сфере интимной, полагая — и исповедуя это как этическую и эстетическую норму, — что поэзия вправе сообщать читателю общую музыкальную силу переживания, способную стать универсальным вместилищем переживаний самого читателя, но отнюдь не всегда должна предлагать ему роль душеприказчика и духовника, обязанного выслушивать повесть о человеческих незадачах или прегрешениях поэта.
Но главное даже не это. Главное — никогда не следует выкидывать слова из песни. И слова не поймаешь, и песню загубишь, А у композитора поэтического, как и у композитора любого, свои законы, и музыку поэзии, как и любую музыку, следует воспринимать и судить в целом, а не по минорному или мажорному звучанию отдельных музыкальных фраз.
А каким несравненным мастером композиции был Галактион Табидзе! Раскрытие тайн его гармонических построений — это целая область постижения и познания, к которой никто еще даже не приблизился. Так, своеобразное поэтическое единство «ветров», о котором мы лишь вскользь говорили, назвав его даже условно кантатой (конечно, условно, и, конечно, весьма приблизительно), являет нам пример и экспозиции, и сопоставления контрастных тем в разработке, и переакцентировки их в репризе, и неожиданных финальных решений. И судить о каждой части творения возможно лишь исходя из целостного восприятия и постижения его.
Все перечисленные или рассмотренные выше произведения — стихи «высоковольтного» напряжения, как бы требующие добрососедства с более легкими и спокойными стихами. И Галактион не был бы Галактионом, если б на тех же страницах не возникали у него строки таких, скажем, стихотворений, как «Довелось мне все-таки…», или такие: