"…Где же искать вдохновения, как не в тех веках, когда люди сражались за свободу и отличались собственным характером?" — вопрошал Языков, и поэтический мир русской истории возвышал его поэзию, придавая ей желанную громозвучность и ровную силу и в то же время позволяя вопрошать о настоящем "скрижали древности седой".
В своем интересе к древней вольности Новгорода и Пскова поэт был близок к декабристам, осваивавшим те же темы. И в то же время Языков тогда неожиданно приблизился к пушкинским темам. Он хотел из рассказанной Карамзиным истории Бориса Годунова сделать трагедию (впрочем, в духе Шиллера, а не Шекспира), а в незавершенной языковской поэме "Ала" видна многообещающая попытка написать до Пушкина свою "Полтаву" на ливонском материале. В "Але" есть уже "железной волею Петра преображенная Россия" (эти строки Языкова Пушкин взял эпиграфом к одной из глав "Арапа Петра Великого"), а знаменитое пушкинское противопоставление Петра и Карла XII предвосхищено в звучных и острых строках:
Рядом с исторической поэзией рождалась вольнолюбивая языковская лирика, учившаяся у старины, у истории пониманию жизни общества. История говорила поэту: "рука свободного сильнее руки, измученный ярмом". Отсюда — прямой путь к тираноборческому стихотворению "Н. Д. Киселеву" (1823). Вольнолюбивые стихотворения Языкова тех лет явственно перекликаются с поэзией декабристов, но это именно перекличка, а не полное совпадение во взглядах. Идеи вольности и борьбы носились тогда в воздухе, и молодой поэт воспринимал их непосредственно, эмоционально. Ему, как и многим "неявным либералам" тех лет, свойственна была "страсть правительство бранить за всероссийские недуги", но идеи эти не были им выношены, продуманы. И поэтому так легко и быстро Языков в них разочаровался:
Так отразились в поэзии Языкова уныние и неверие, порожденные в обществе крушением декабристского восстания и наступившей реакцией. Пришла новая эпоха, в которой нити и корни, обрубленные острым топором истории, отмерли или же сокрылись на время в безвестности, но зато другие идеи и ценности выступили на первый план и получили возможность высказаться. Началась переоценка ценностей, и здесь каждый пожинал свои плоды. Пушкин, например, впоследствии оглянулся на свою бурную молодость и сказал:
То же говорил и Языков:
Искания Языкова, которые в начале 20-х годов казались разрозненными пробами молодого беззаботного пера, становились целостной, самобытной поэзией. Когда в 1822 году Дельвиг приветствовал первые опыты юного поэта благословляющим сонетом, Пушкин писал ему: "Разделяю твои надежды на Языкова". Через четыре года в пушкинском письме Вяземскому о Языкове говорилось: "Ты изумишься, как он развернулся, и что из него будет". Перемены и в самом деле были стремительны и благотворны.
Главной бедой дерптской жизни Языкова была ее относительная замкнутость, отдаленность от обеих литературных столиц. Недоставало творческого общения, круга даровитых друзей-поэтов. И все же тогда произошли две важные для судьбы поэта встречи.
В 1823 году Языков встретился в Дерпте с Жуковским, своим учителем, "парнасским старшиной". Примечателен главный урок этой встречи: "Жуковский советовал мне никогда не описывать того, чего не чувствую или не чувствовал: он почитает это главным недостатком новейших наших поэтов". Создатель нашей элегической поэзии говорит здесь о подлинности лиризма воспоминания, о воплощении в элегиях непосредственных сердечных движений, сложной музыки чувств самого поэта. И Языков внял этому уроку Жуковского, запечатлев жизнь своего сердца в собрании элегий: "И нежным именем элегий я прозу сердца называл". Пушкин отметил в этих стихотворениях именно подлинность поэтического чувства и писал в четвертой главе "Евгения Онегина":