В осень пригоршней брошенные,звезды слабли и узились,листья падали брошамис изумрудами гусениц,осень лапами хлюпалауток старых и сонных,осень скрипнула клювамижуравлей, нарисованныхветерком задувающим…– Ну да что разговаривать? –встало двое товарищей,прислонилися к заревам.Первый: – Зимы ли, лета ли, –похороненным – всё равно.Ляжем в землю скелетамина знаменах разорванных.– Ржут коняги у Руенца,ноги всажены в стремя.– Дай, браток, поцелуемсяперед смертью расстрельной.Верно, длинные-длинныепули кинулись к целям.Верно, синие-синиебыли глаза у расстрелянных.
У мертвой девы талия – амфора,и руки свиты в тонкую лозу,и на улыбке севрского фарфора –и киноварь, и умбра, и лазурь!Сиятельная редкостная форма,стонавшая двухструнной формой зурн,теперь лежит, не чувствуя грозу,под пасмурным дыханьем хлороформа.«Она мертва, – заметил эскулап. –Струны такой не вынесла скала б!»Ее берет сюжетом для портрета,мольберт уставя плоскостью в окно,своей любви лелея полотно,художник тихой кисти Тинторетто.
Мери! Мери! На странице –День и ночь – одно и то же,Только белая больница,На арену не похоже.«Отчего меня попонойЛошадиною прикрыли?Конь мой ходит, непреклонный.Это ты, мой конь, не ты ли?..»Доктор! Мери не игрушка.Рану жаркую зашей ей!«Ночью кажется подушкаЛошадиной белой шеей…Конь!Ты – недруг, ты – изменник.Сколько лгал и лицемерил!..»…Не прислал хозяин денег,Не отвез в больницу Мери…Конь стоял подобно грыже.Рыжий был суров и бледен.Мери свез в больницу рыжий,К Мери шел, смотрел и бредил…Если год казался бредом,То сегодня –видишь – двери!Я иду,За мною следом,Опершись, выходит Мери.