Я тоже многое предвижу и не нахожу способа отвратить зло.
Одним словом: вам не подавить нового учения[156]
. Не гоните его приверженцев, отделите их от правоверных, дайте им церкви, примите их в число граждан, ограничьте права их, и таком образом вы одним разом усмирите возмутителей. Все прочие средства будут напрасны, и вы без пользы опустошите землю.Разве ты забыл, в какое негодование привел брата моего один вопрос: можно ли терпеть новое учение? Ты знаешь, что он в каждом письме поручает мне всеми силами поддерживать истинное вероисповедание?[157]
Что он не хочет приобрести спокойствие и согласие на счет религии? Разве в провинциях у него нет шпионов, которых мы совсем не знаем и которые разыскивают, кто именно склоняется к новым мнениям? Не изумлял ли он нас часто, открывая нам внезапно, что люди, к нам близкие, тайно приставали к ереси? Не приказывал ли он мне быть строгою, непреклонною? А я буду употреблять меры кротости? Я буду советовать ему терпеть, миловать? Не лучший ли это способ лишиться его доверенности?Я очень знаю, король приказывает, король сообщает вам свои намерения. Вы должны восстановить мир и тишину такими средствами, которые еще более ожесточат умы и зажгут неизбежно войну повсеместную. Подумайте о том, что вы делаете. Купечество заражено; дворянство, народ, солдаты — также. К чему упорствовать в своих мыслях, когда все вокруг нас изменяется? Ах! если б добрый гений шепнул Филиппу, что королю приличнее управлять подданными двух различных вероисповеданий, нежели одну половину царства истреблять другою!
Вперед чтоб я этого не слыхала! Я знаю, что политика редко согласуется с правилами веры и честности, что она изгоняет из сердца откровенность, добродушие и кротость. Дела светские, к несчастию, слишком ясно доказывают эту истину. Но неужели мы должны играть богом, как играем друг другом? Неужели мы должны быть равнодушны к истинному учению предков, за которое столь многие жертвовали жизнию? И это учение променяем мы на чужие, неверные нововведения, которые сами себе противоречат?
По этим словам не сомневайтесь в моих правилах.
Я знаю тебя, знаю твою верность, и знаю, что человек может быть и честен и благоразумен, забывая иногда ближайшую дорогу ко спасению души своей. Не ты один, Махиавель; есть еще и другие, которых я должна любить и порицать.
На кого намекаете вы мне?
Признаюсь тебе, Эгмонт чрезвычайно огорчил меня сегодня.
Чем же?
Чем? Обыкновенно чем: своей холодностью, своим легкомыслием. Я получила ужасное известие в то самое время, как выходила из церкви, сопровождаемая многими и в том числе Эгмонтом. Я не могла владеть своей печалию, не могла скрыть ее и громко сказала, обращаясь к нему: вот что происходит в вашей провинции! и вы это терпите, граф! вы, на которого король полагал всю свою надежду?
И что же отвечал он?
Он отвечал мне, как будто бы я говорила о безделице, о деле постороннем. Лишь бы нидерландцы не боялись за свои права, — все прочее придет само собою в порядок.
Быть может, в этих словах более истины, нежели приличия и благочестия. Может ли существовать доверенность, когда нидерландец видит, что дело идет более об его имуществе, нежели об истинном его благе — о спасении души его? Все эти новые епископы спасли ли столько душ, сколько ограбили жителей? Не все ли почти они иноземцы? По сих пор места штатгальтерские[158]
заняты еще нидерландцами, но не ясно ли видно, что ненасытные испанцы алкают завладеть сими местами? Не лучше ли народу видеть в правителе своего же соотечественника, верного родным обычаям, или иноземца, который наперед старается разбогатеть на счет других, все меряет своим чужестранным аршином и господствует без приязни, без участия к своим подданным?Ты стоишь за наших противников.
Нет! по сердцу, конечно, не за них. Я бы желал, чтоб и рассудок был совершенно за нас.
Если так, то мне бы должно уступить им правление. Эгмонт и Оранский очень тешились надеждою занять мое место. Тогда были они противники; теперь они заодно против меня; они стали друзья, друзья неразрывные.
И друзья опасные.
Сказать тебе откровенно? Я боюсь Оранского и боюсь за Эгмонта. Недоброе замышляет Оранский; мысли его всегда устремлены вдаль; он скрытен, на все, кажется, согласен, никогда не противоречит и с видом глубокой почтительности, с величайшей осторожностью всегда делает все, что хочет.
Эгмонт, напротив, действует свободно, как будто бы весь мир ему принадлежит.
Он так высоко носит голову, как будто бы не висела над ним рука царская.
Внимание всего народа обращено на него; он покорил себе сердца всех.