Первым из виденных мною спектаклей никулинской антрепризы был «Лес» Островского. Назвать его удачным нельзя. Неожиданно слаба оказалась Е. А. Алексеева в не подходящей для неё роли Гурмыжской. В этой роли ей мешали все её актёрские достоинства, мешало присущее ей неотразимое обаяние, искренность, правдивость, мягкая задушевность. Мешал ей и слишком уж почтенный возраст: несмотря на тёмный, без седины, парик и нарумяненное лицо, она была очень по-старушечьи полна, была старше той Раисы Павловны Гурмыжской, какая написана у Островского. Талантливая комическая старуха П. С. Яблочкина сыграла Улиту в традиционных тонах, как тогда играли Улиту во всех театрах: примитивно смешной старушонкой, в устах которой совершенно неоправданно звучат неожиданно человеческие, горькие слова, вырывающиеся у Улиты в ночном разговоре со Счастливцевым. Неглубоко играл А. М. Звездич роль Несчастливцева. Правда, должна оговориться: мне в жизни редко приводилось видеть исполнителя роли Несчастливцева, играющего так тонко, как написан этот образ у Островского; исключением не были ни В. П. Далматов, ни Ю. М. Юрьев. Не составил исключения и А. М. Звездич — вообще хороший, талантливый актёр. Так же, как у большинства Несчастливцевых, слова, цитируемые из классических пьес, звучали у него как вставная декламация, а между тем эти благородные слова составляют жизнь Несчастливцева! Он произносит их отнюдь не как цитаты, не как материал для декламации, он» наверное, даже не помнит, что это не его собственные слова, а чужие! Он говорит их потому, что своих собственных слов для выражения высоких чувств и мыслей он не имеет, да и вокруг себя не слышит он таких слов, как не видит и таких высоких чувств и мыслей, какими он, Несчастливцев, хотел бы жить и волноваться. Нет таких слов, нет таких чувств и мыслей ни у Гурмыжской, ни у Буланова, ни у Восмибратова.
Может быть, Геннадий Гурмыжский и на сцену-то пошёл и Несчастливцевым стал именно оттого, что в окружающей его жизни не было ни пищи, ни поприща для того, чтобы высоко мыслить и чувствовать. Человек он, Несчастливцев, — хороший, бескорыстный, способный на самопожертвование. Всему этому в его среде, дворянско-помещичьей, он применения не находит. И хотел бы он благоговеть перед Гурмыжской, молиться на неё, но разве перед такой особой можно благоговеть и молиться? Разве можно иметь общий язык с Милоновыми и Бодаевыми? Разве можно не презирать Булановых? Он был бы наконец счастлив вдохнуть в Аксюшу святое беспокойство искусства, но она, милое, скромное существо, хочет только тихого личного счастья. Что же остаётся Несчастливцеву, кроме благородных монологов, не им сочинённых? Эти чужие слова вошли в плоть и кровь Несчастливцева, они дают ему возможность, произнося их, жить иллюзией, будто и в убогой жизни его среды есть возвышенные ситуации и благородные дела. Таким представляется Несчастливцев в пьесе Островского. Это — дворянин, убежавший в театр за благородством, дефицитным в окружающем его обществе. И там, где актёр, играя Несчастливцева, только произносит возвышенные слова, не давая зрителю возможности ощутить возвышенные чувства, живущие в душе Несчастливцева, — там получается только очень внешний образ напыщенно декламирующего чудака.
Лучше всех исполнителей в «Лесе» был новый для Вильны актёр А. П. Смирнов. Правда, и он играл Аркашку лишь таким, каким играли его в то время все провинциальные актёры, — это была тогда трактовка общепринятая, канонизированная. Сейчас, когда каждый советский актёр стремится влить даже в старую классическую роль что-нибудь своё, трудно представить себе, каким злом старого провинциального театра было это явление своеобразной стереотипии, процветавшей в провинции конца прошлого века. Роли, созданные когда-то впервые Ермоловой, Садовскими, Рыбаковым, Ленским, Варламовым, Давыдовым, Стрельской и другими, последующие поколения провинциальных актёров свято и скрупулёзно старались играть «под» этих величайших корифеев русской сцены. При этом каждое поколение актёров, копируя знаменитые образцы, обязательно теряло что-нибудь из этого великого наследства. С течением времени из этих копий выветривалось понемногу то, что составляло их живое творческое дыхание, а вместо него накапливались привнесённые в них вульгаризации и примитивизации. Так создался тот стереотип, разрушение которого и замена его омертвевшей ткани новой тканью, новой жизнью начались в конце века под влиянием Московского Художественного Театра.